Нодар Джин
Учитель (Евангелие от Иосифа)
Роман в ста картинах
1. Принято считать, будто человек — мыслящее животное. Это неточная формула, хотя верно и то, что человек мыслит, и то, что он животное. Для превращения этой формулы в точную надо добавить одно слово: человек — лениво мыслящее животное. Редко мыслящее.
Тот факт, что человек мыслит редко и лениво, имеет принципиальное значение. Ибо по этой причине ему необходим поводырь, который берёт на себя труд мыслить охотно и всегда.
Так появляются лидеры. Они бывают разные. Одним в мыслящем животном нравится первое (умение мыслить), другим второе (готовность быть животным).
2. Беда в том, что существование лидера — о каком бы времени и месте ни шла речь — есть свидетельство и гарантия трагизма человеческого мира.
Я принадлежу к поколению, которое в детстве не сомневалось, что каким бы поздним ни был час, «Сталин думает о нас». Что же именно он обо мне думает? На этот вопрос мой дед, ровесник Сталина и каббалист, отвечал загадочно: «Он думает — не задумался ли и ты?»
Без лидера, однако, невозможно. Ибо — как бы кто того ни желал — никто не способен думать всегда и обо всём. В той мере, в какой мокрость — природный «изъян» жидкости, экономность — врождённый «дефект» мышления. Вожди, кстати, рассчитывают как раз на то, что по самым глубоким местам в сознании людей можно прогуливаться не замочив щиколоток.
Между тем, «дефект» экономности мышления неистребим. Невозможно каждый раз начинать с азов. Выяснив, что 2 х 2=4, мы к этому уже не возвращаемся.
Запомним хотя бы то, что все наши дальнейшие размышления, требующие «знания азов», то есть начального умножения 2 на 2, основаны на чистой условности. На вере.
3. 2 х 2=4? А почему не 5? Или 3?
Только потому, что мы условились верить, будто это 4. Теперь уже устоявшуюся веру менять поздно. Приходится ею жить, если хотим общаться. Приходится её «продолжать» и следовать всем правилам «продолжения». Почему часто и получается, что логика — это умение двигаться уверенно в неверном направлении.
Но ещё один иронический парадокс заключается в том, что как без логики нельзя логически обосновать её ограниченность, так без наличия единой веры не договориться даже о её упразднении.
4. Итак, поскольку человек не в состоянии мыслить постоянно и обо всём, то есть сомневаться постоянно и во всём, он прибегает к химерам веры. К стереотипам мышления. Которые, любые, любой настоящий художник призван подрывать. Ибо любые химеры и стереотипы мышления — неизбывный источник трагикомизма.
Даже пристрастие к легенде — не всегда дело вкуса. Нередко за ним стоит нежелание узнать правду. Или желание знать неправду. Или — что особенно популярно — неспособность различать правду и неправду. Во всех этих случаях любителя легенд привлекает не столько легенда, сколько возможность экономить в мышлении.
Истина, между тем, не враждует с фантазией. И не отвергает нереального.
Никто пока не регистрировал блеска пытливой мысли во взгляде ревизора или завхоза. Исключение составляет кутаисский завхоз. Когда столичный ревизор, ознакомившись с его приходными квитанциями, спросил — правда ли, что помимо прочего добра он держит в соседней комнате голодного тигра на привязи, на розовой нитке, этот завхоз ответил: да, я обожаю розовый цвет.
5. Что же касается лидеров, «берущих» на себя труд мыслить за всех, — они являются не только следствием неизбежно ленивого мозга, но и первыми его жертвами. Быть жертвой — купюра, которою лидер расплачивается за своё особое положение. Особое как потому, что «работать» лидером трудно, так и потому, что это почётно. Причём, жертвой лидер является и когда его поднимают в небеса, как Христа, и когда сталкивают в ад, как Гитлера.
Сталину «повезло», ибо ему выпало быть и богом, и дьяволом. Как никто другой, он потому и мог бы помочь нам постигнуть всю смехотворную бедственность человека. А тем самым — подсказать и маршрут нескончаемого (т. е. неосуществимого) исхода из этого состояния.
Сталин незауряден даже в ряду самых примечательных персонажей истории. Незауряден именно в силу многообразия стереотипов, сложившихся вокруг него.
6. Но в гораздо большей степени незаурядность Иосифа Сталина определяется тем, что он сидит в каждом из нас.
Последние шесть слов принадлежат его знаменитому «коллеге» по стихотворству. В знаменитой же кофейне Нью-Йорка этот «коллега», Иосиф Бродский, незадолго до своей кончины, объявил мне, что будь он, как я, грузин, философ и любитель вина, — он не транжирил бы сейчас время и не переводил бы кофе с любителем водки и ненавистником тирании, а сочинял бы прозу «совместно» с другим, самым могущественным в истории, стихотворцем.
Сказал он это в ответ на моё заявление, что — вслед за уже написанным романом о себе — я сочиняю «повесть о настоящем человеке». Его тёзке и моём земляке. О сыне сапожника, который начал «карьеру» с невинного стишка о розовом бутоне, а кончил…
Именно это мне и хотелось выяснить, — чем же он кончил? …Иное всегда вызывало у людей недоверие и желание его уничтожить…
К середине уходящего столетия, однако, Сталину удалось не только учредить, но и удерживать принципиально иное в самой середине земного пространства, на одной шестой части суши. И — главное — внести его в сознание каждого человека.
Суть этого иного — кардинальное действо во имя достижения вековечно истинного. Столь кардинальное, что оно влечёт за собой и преодоление извечных же норм. Порой — «незыблемых».
7. Хотя Бродский воспринял мою заявку с восторгом, его главный довод в её поддержку огорчил меня. Поскольку, мол, умер даже Сталин, конца не избежать и мне; а посему с книгой надо спешить: следующие поколения сочинителей, знакомых с грузинской душой Сталина, не будут знать (пост) — сталинской эпохи.
Я сделал ещё одно заявление: во-первых, всё в мире повторяется.
Чтобы легче было запомнить. И смеяться.
Во-вторых, даже если Сталин не воскреснет, этот роман о нём можно будет сочинить в любое время. И сочинить его сможет каждый, кому в выражении «грузинская душа» покоя не даст главное слово — второе. Ибо книгу о Сталине я действительно пишу «совместно» с ним — от первого лица.
От усатого и изрытого оспинами лица Иосифа Виссарионовича Джугашвили — настоящего человека, которому лучше других удалось притаиться в каждом настоящем же человеке среди нас…
Нодар Джин
1. Каждый раз вечность начинается неожиданно…
В этом деле трудней всего не сюжет сочинить или мысль.
Подобных вещей у меня скопилось не меньше, чем времени. Особенно после войны, когда оно перестало двигаться. Видно даже — из чего состоит вечность.
Без этого понимания, однако, сочинять не стоит: настоящая книга убивает не время, а вечность. Которую люди боятся. Потому, что вечность нигде не заканчивается. И каждый раз, как и сегодня, начинается неожиданно.
Лейб не играет в этой книге никакой роли, и я тут вспоминаю лишь, что он жил как стилист. И называл себя Львом Давидовичем. Соответственно, самым неожиданным считал не вечность, а наоборот, — старость. Красиво, но глупо. Как большинство лейбов, слова он знал все, но душу — только свою.
Перед его умением говорить красиво я до сих пор снимаю фуражку. Но перед его пониманием души — надеваю обратно.
Старость — это слово. Пустое. Умираешь не после старости, а после жизни. Иначе ничего пугающего в смерти не было бы.
Пустых слов я наслышался столько, что под их грузом мой ЗИС утонул бы сейчас в этом снегу. Слов вообще много — и писать их легко.
Трудно другое — обойтись без памяти. Забыть, что про всё на свете уже знаешь. Сочинительство требует умения удивляться. Но удивлению мешает память.
Без неё у меня не было бы и привычки к себе. А я к себе привык. Не живу без себя и дня. Писатель же должен уметь обходиться без себя. Поэтому я и хотел им стать. Все остальные ко всему привыкают. Даже к смерти.
Я не знаю никого, кто не привык бы к ней и вернулся. За исключением Учителя. Который и играет в этой книге главную роль. Вместе со мной.
Но Учитель знал глаголы вечной жизни. Стань я с самого начала сочинителем, — сочинял бы только о нём. Даже жизнь свою — если начать заново — прожил бы как Учитель. Без привыкания к ней. И умер бы так же. Без привыкания к смерти.
В детстве — пока я ещё не привык к себе — у меня была уйма времени жить не своей жизнью. Но за это наказывали. Ибо мне приходилось говорить не свои слова.
Я воображал себя не человеком. Русским богатырём, например. На коне.
Или монгольским ханом. Тоже на коне. Конь человечнее автомобиля. Тем более — человека.
С высоты седла мне открылся вид на другой мир. Не на лачугу мою глиняную, а на каменные дома со шпилями над чистой рекой. А она плещет и подрагивает янтарным бисером фонарной ряби. В эти минуты дятел стучал не по дереву. По моему сердцу. И слова получались не мои, а другие. Глаголы.