Машинально он отмечает, что взамен той он получит эту квартиру, и проезжает глазами (тоже машинально) по стене, и по углу, и по торцовой стене тоже.
И вот тут он видит. А руки его как раз уже разливают вино.
Видит он всего-навсего портрет; оказывается, в доме он есть, существует и никуда не убирался. Ткачев попросту его не приметил, потому что портрет мал. С ладонь. С его, с мужскую, ладонь. Все в соответствии, и рамочка, чуть темноватая. И сам портрет как бы в дымке. И лицо. Лицо из тех, что пробуждают в людях грусть, и светлые чувства, и желание сказать: «А видно, славный был парень».
Ткачев и Геля чокаются (еле касаясь стеклом о стекло) и выпивают — до этого, конечно, было что-то произнесено. Приятное ей, приятное им обоим.
— Хочешь, музыку заведу? — спрашивает Геля.
— А?
— Музыку… Я негромко.
И тут же Геля опять мажет масло на хлеб — заботится впрок. Спокойно водит неострым ножом, показывая то одну, то другую его сторону.
А Ткачев смотрит на нее. На ее фигуру. На ее мягкие движения.
И он уже понимает, почему внутри тихо-тихо и ничто не точит и не грызет. Вся мысль сейчас в том, что и переживания Ткачева, и его жены, и переживания Гели — все это относится к людям живым и к жизни, как бы это ни было запутано или как бы ни было упрощено, — все это к той половине, где жизнь. К половине, где свет. К половине, где сосны и поляны. Мы — это мы, вот именно, и уж как-нибудь мы меж собой разберемся. И поладим. А он-то, который четвертый, там.
Вот тебе, родной, и обмен, с горечью рассуждает Ткачев, не сводя глаз с портрета в дымке. Вот ведь как обменялись. И почему же так вышло, что мне все, а тебе ничего?
Но горечь Ткачева, в сущности, легкая горечь. И последнее, что он думает на этот счет (потому что дальше у него уже не будет времени думать), — он думает про облака и косые лучи солнца. Думает про нечто. И возникает немножко детская и немножко сентиментальная мысль: где ты сейчас?.. где? где, я спрашиваю?
— … Но что-то стряслось!
— Не знаю.
— Ты, Митя, подумай.
— А ты сама, Вика, подумай! — уже и заметно колко говорит мужчина. Но колкие фразы их единству не мешают, и, едва начинает накрапывать дождь, Родионцев раскрывает зонт: оба идут под зонтом, притиснувшиеся друг к другу.
— Настроение тут ни при чем. Аглая Андреевна прекрасно владеет собой. А вывод: недовольство ее чем-то вызвал я.
— Но чем?
— Не знаю.
— Ну так припомни…
Громада серых учрежденческих зданий осталась у них за спиной. Дождь усиливается, но уже близко метро.
— Чего гадать — скоро выяснится.
— Неплохо бы, Митя, именно угадать — угадать и исправить. Нам надо быть начеку.
Родионцев ее дружеский знак отметил и оценил, однако интуитивно он чувствует, что недовольство Аглаи Андреевны распространяется все-таки больше на него, чем на Вику (если это не мнительность). Расставаясь, Аглая Андреевна была холодна, промолчала о будущей встрече, и с того дня не последовало ни единого телефонного звонка.
Наверное, есть лучшие способы сообщать, что с тобой отныне не водятся и что тебя разлюбили (что тобой недовольны), но им — Вике Журавлевой и Родионцеву — придется, вероятно, мириться с тем, что есть: с недосказанностью. В метро припоминаются мельчайшие подробности реплик Аглаи Андреевны, но, даже и дословно воспроизведя тот разговор, они никак не могут достичь следующего малоуловимого круга ее чувствований — круга, который Аглая Андреевна воплощает молчанием и неподвижностью своего красивого лица.
То ли расположение окон таково, что света через них вбирается много, то ли Аглая Андреевна звала их пить чай в самые солнечные дни, но это и впрямь непонятно и почти мистика: здесь у нее не бывает непогоды. Приемная директора в такой час особенно просторна и заливаема солнцем — закатным, нестрастным, мягким, но обильным. Шторы раздвинуты до предела, в креслах уютно, а над дымчатым фарфоровым чайником, только что внесенным и зазывно стоящим на подносе, клубится легкий парок.
Комнатных цветов в приемной нет, лишь один-единственный: старая, пожившая роза. Когда в приемной наводили достойный начальства лоск и все хоть чуточку мещанское изгоняли, розу оставили за то, что цвела беспрерывно: на ветке близко к корням вспыхивал бутон, и на другой, на третьей, на пятой, затем огонь перекидывался на ветки среднего яруса, а на смену им зацветала уже и вся вершина. У могучего и, вероятно, предельно истощенного растения без цветка не было буквально ни дня. Красивая старостью (аристократ, уцелевший и выживший), роза без всякого труда сделалась достойна солнечной приемной и ее хозяйки — Аглаи Андреевны, а в их общем чаепитии именно роза была четвертым и тоже обязательным персонажем.
Он, Родионцев, всегда сидел в кресле, что ближе к окну, а Вика — в том, что в глубине. А за столом сидела Аглая Андреевна, секретарь директора, с царственно-неприступной и одновременно доброй улыбкой. (Красивые глаза. Ухоженное крупное тело. Два дорогих кольца, изредка сигарета. А на столе — чашка с дымящимся чаем.) С утра кипели деловые страсти, и, если позволительно сравнивать людей их «Техпроекта» с муравьями, здесь была вершина огромного муравейника. И лишь к концу — часам к пяти-шести — муравьиная жизнь стихала, директор уходил, и Аглая Андреевна позволяла себе немного расслабиться.
Аглая Андреевна пила чай, дела отброшены — час чая. И если кто-то заглядывал, даже из персон, Аглая Андреевна не смущалась — она лишь улыбалась вошедшему, как бы говоря: видите, отдых. Или же поясняла словами: дела закончены, директор ушел.
В час чая Аглая Андреевна звала к себе Родионцева и Вику, и вовсе не только о делах говорили они, а, скажем, о слухах; они говорили о семейных неурядицах, о том и о сем — Родионцев, к примеру, рассказывал о дочери-студентке: девчонка капризничала и, переборчивая, никак не хотела продолжать учение в вузе, в который к тому же едва-едва поступила.
«Чего же она хочет?» — ласково и покойно спрашивала Аглая Андреевна.
«В том-то и дело, что сама не знает».
«А головные боли у нее прошли?» — Аглая Андреевна знала и помнила все или почти все о дочери Родионцева, а также о его жене, а также о муже и маленьком сынишке Вики Журавлевой. (И не только о связанных родством, она помнила и о друзьях, о знакомых.)
«Головные боли у нее начались со школьных экзаменов».
Тему подхватывала Вика:
«К новшествам школы ни дети не успевают привыкнуть, ни родители — моему сыну идти в первый класс, а я уже загодя боюсь!»
«Помаешься, Вика!» — Родионцев подливал чай.
Аглая Андреевна со вздохом замечала, что в ее годы учиться было легче:
«Сказать по совести, я училась трудно, я ленивая была. Правда — красивая».
«Вы и сейчас красивая».
«Ну уж!..» — улыбалась Аглая Андреевна, поднося к губам чашку с чаем, и минутка грусти, проскользнувшая вдруг, повисала в этой залитой солнцем приемной. Минутка висела чуть дольше, чем нужно: миг, сопричастный красоте увядания, — и сама же Аглая Андреевна, неспешное время подтолкнув, говорила: что это мы пригорюнились, поговорим-ка о веселом…
* * *
Отряхивая зонт и в раскрытом виде оставляя его сохнуть у порога, Родионцев вдруг чувствует усталость (а ведь он из тех, кто спортивен и носит спортивные костюмы: моложавый мужчина, поджарый и быстрый для своих сорока лет), — вялый, он прошел на кухню, где и садится за стол, вроде бы сразу собираясь поесть, хотя есть он не хочет. Все его сорок лет сейчас с ним.
— Митя, я хотела бы знать поточнее: когда ты едешь на Староволжский завод? — спрашивает жена.
Он молчит, а жена — в глубине комнаты, полагая, что он не слышит, — повышает голос:
— Мне, Митя, все равно, уедешь ты на неделю или даже на десять дней, но мне важно знать: в конце месяца или в начале. Ты меня слышишь, Митя?
— Я, может быть, не поеду.
— Как это — не поедешь?
— Может же Аглая Андреевна отрядить не меня, а кого-то другого…
Тут уж жена бросает свои дела в комнате и, не перекликаясь с ним издали, как в лесу, подходит; подойдя, трогает его, жующего корочку хлеба, за плечо:
— Митя, что-то неладно?
Жена часто болела, а дочь плохо училась, что для семьи в среднем приводило к жизни нелегкой. И, в сущности, к удару или к ударам жена была готова: из расхаживающей по комнате женщины, говорливой и даже улыбающейся, она без перехода сразу превратилась в женщину сдержанную и ко всему внимательную. Она у него молодец. Он, Родионцев, нет-нет и хорохорился, а вот жена являла собой их семью общее и зримее: жизнь, а правильнее — молодость, давно, мол, прошла, жизнь смирила, теперь нам достаточно иметь совсем немногое, а все остальное в мире пусть проходит мимо, мы обойдемся.
Сначала Родионцев отвечает невпопад, как полуглухой, но жена понемногу и ласково выуживает и выспрашивает: значит, что-то случилось? а вспомни? а почему ты считаешь, что Аглая Андреевна стала относиться к вам с Викой по-иному?