— А он?
— А он уплыл через два дня. Взял и смылся, даже модный «оревуар» мне не сказал.
После Галюниных усилий Мирей Матье затянула «La Dernier Valse».
— Никакого криминала в этой истории нет, можно было все отпустить. Как было бы, так и было, пускай бы Ирка узнала.
— Зачем, луковая твоя башка? Я все сделала, чтоб она спокойно жила.
— Какой же это, к черту, покой, когда вы обе барахтались: одна безделушки волшебные покупала в надежде на чудо, вдруг отыщется отец, а другая правду о нем скрывала. Да до того доскрывала, что и сейчас сомневается, любит ли ее собственная дочь. Зачем было против ветра плевать?
— Все, иди отсюда, учить он меня взялся.
Галюнь смотрела на форточку, затем на подергивания мушиных лапок и силилась снова встать. Сливовые пальцы уже начали приобретать оттенок августовских плодов, мышцы теперь прислушивались к мыслям. Она мерными шажками направлялась к двери, укутываясь глубже в края шали, и подбирала тапки на выход, такие, в которых и умереть не стыдно, и за табаком выйти не жалко.
Галюнь спускалась по лестнице, разглядывая герань на подоконнике, земля во всех горшках потрескалась от сухости. За неделю деревья во дворе совсем выжелтились, и ступить так, чтобы под подошвой не услышать хруста кленового листа, больше не получалось. «Зимой умирать не хочется, холодно лежать в мерзлой земле, да и проблем с похоронами Ирке не обобраться, — думала Галюнь, глядя на мерклое небо, плотное и матовое, не допускающее уже четвертый день солнца. — Умирать — так хоть бы сейчас, коль летом опоздала». Галюнь вышагивала по тропинке между качелями под детские крики и необыкновенно вписывалась в композицию, шаркая коричневыми тапками по земле, укрывшись оливковой шалью, раздуваемой осенним ветром. Она смахивала ржавые листья и приглаживала рыжие волосы, будто уверяя себя, что это совпадение и это они копируют ее цвет. Сереженька тоже был здесь, он качался на качелях, поднимая ноги, и размахивал руками, изображая птицу. Он закрывал глаза всякий раз, как железное сиденье преодолевало тень, и взвизгивал от непомерной скорости.
— Сережка, держись крепче, а то слетишь ведь!
Сережа продолжал качаться, не замечая ни криков, ни скопившейся вокруг него очереди, и все также представлял себя летящим.
— Ты оголтелый, что ли, у нас? Сережка! Слетишь ведь! Я кому говорю! Мамке нажалуюсь.
Но поняв, что ей этого сделать не придется, иначе раскрыта будет и ее тайна похождений за табаком, Галюнь поплелась к внуку.
— Сережка, а ну-ка глаза открой! Быстро, я тебе говорю!
— Ба! Халясо-о-о!
— Милай сын, ты ж слетишь, если держаться не будешь.
— Уди, ба!
Галюнь отвернулась к табачному ларьку и, простояв две минуты в недоумении, пошла за сигаретами.
«А мало ли, слечу и я? Неделю без воздуха, табаку не нюхала сколько. Возьму да и помру тут прямо». Она зажимала в кулаке несколько пятаков, уже запревших и отпечатавшихся на ладони, и слышала, как ее сердце начинает все сильнее омываться кровью.
— У вас «Казбек» или «БТ» есть?
Недоумевающая продавщица высунулась на витрину и, чуть заулыбавшись, подала Галюнь самые дорогие сигареты.
Галюнь медленно направлялась к дому, изредка оглядываясь на Сереженьку, и пыталась прикурить.
— Гуляй пока, Сережка, гуляй.
Она зашла домой, поставила музыку и посмотрела на чистый пол, где не было ни мертвых мух, ни сора, ни пятен от красного «Саперави». Галюнь прислушалась к звукам в надежде услышать жужжание, но услышала только ищущую звук, скребущуюся по скользкой пластинке иголку, дрожь холодильника и жалобный детский крик во дворе.
Карта России выглядит как двухтонный крокодило-динозавр, изо рта которого торчит рыба-Сахалин. Страна, которая подсвечена маяками беженцев. Ежедневно она выбирает сусальные крючочки и наживки, но все без надобности — рты проплывающих мимо рыб-государств наглухо закрыты.
За конвейерной лентой мало кому удается поспать. Из всех четырех концов страны приехали маленькие женщины-механизаторы поднимать нищий подмосковный городок. На работу они приходят к восьми вечера и никогда не забывают в коммунальном коридоре сухомятчатый ужин, состоящий из шести бутербродов, трех пакетиков чая и одного утешительного яблока. Трудятся они до тех пор, пока не придет усатый начальник и не скажет: «Всем спасибо! До вечера», условно это — восемь часов утра. В течение ночи они теребят ленту конвейера, меняя рулоны полиэтиленовой пленки, и вывозят-завозят поддоны с большими коробками.
В мавзолее та же лента, тот же движущийся поток, только здесь вместо распухших журналов перемещаются любопытные взгляды шведов. Восковой человек, вид которого вызывает рвоту, идиллически ведет счет очередной партии иностранцев и не боится выглядеть переутомленно, поскольку любая бледность будет скрыта за пластмассовой коркой краски.
— При входе в мавзолей все фотоаппараты сдаем!
— Нету.
— Проходите.
В сорок девять лет Сонечка впервые посетила мавзолей. Она надела коричневое платьице, нежно сочетающееся с ее проседью, и обложила ресницы комочками черной туши. Улыбаясь, она вышагивала по мощеной площади, сочно обдуваемая ветром от задранного подбородка до панцирных коленок, отчего не замечала духоты центральной улицы. Она спешила войти в гранитную, темно-красную гробницу. За пять шагов до хрустальной крышки с заветным спящим товарищем Сонечка споткнулась.
— Проходим, не задерживаемся, за вами такая очередь!
Соня одернула подол и чинно поплелась в порфировую усыпальницу. Спускаясь по ступеням, она ощутила прохладный, мертвецкий воздух и легкий запах формалина, источаемый то ли лежащей в зале фигурой, то ли людьми, стерегущими этот пантеон. А может быть, это был и ее собственный запах, резко проявившийся именно здесь, в обильно проветриваемой комнате. Смрад этот усиливался с каждым шагом, поэтому шагала Сонечка мельче, чем вызывала возмущенный шведский «Дюмбом». Хотя ее и не интересовал перевод, но все же она догадалась: «Не иначе как дурой назвали». От волнения у нее мгновенно загорелись щеки, и, не успевшую выбежать на улицу, Соню вырвало. «Лякарвард! Лякарвард!» — запаниковали шведские дамочки, после чего оробевшую русскую быстро эвакуировали на площадь. Усадили ее в Александровском саду, так, чтобы она не мешала туристам передвигаться в экскурсионном ритме, вручили банку колы и оставили с жалостливым «крафтлес!», что в переводе означало «немощная!».
Такого с ней еще не было. Были, конечно, случаи волнения и рвало ее, бывало, но ни разу одно не становилось последствием другого. Когда Сонечка жила в Челябинске и преподавала химию, как-то к ним в школу приехала мать вьетнамского мальчишки. Степенно вошла в кабинет, освободила шею от узлов шали и протянула Соне алую коробку с тортом. Обе в момент покрылись испариной и только спустя три минуты оцепенения чуть успокоились и начали разговор:
— Зачем вы мне торт принесли?
— Так принято у вас.
— Ничего подобного, вы меня этим поставили в неудобное положение. Чего вы от меня хотите?
— Сын. Девятый класс окончил. Фам Винь Чонг. Он не может справляться с уроком.
— Не справляется, но дело, я думаю, не во мне.
— Мы раньше жили в Ханое, там по-другому…
— Знаю, что по-другому там было: и язык родной, и сверстники…
— Фам потом. На родине хорошо. Возвращаться будет. Но надо закончить учебу. Во Вьетнаме нет такое образование…
— Ну почему вы все считаете, что мы — волки? Нам нет смысла на вас злиться. Просто у каждого есть родина и зачем это?
После ухода вьетнамки Соня достала журнал девятого «Д» и нашла в списке фамилию Чонг. У классного руководителя Фам был записан как Фома, а все клетки регулярно заполнялись оценками. Очевидно было, что этот ребенок прытко ходил в школу и пытался уяснить правило правописания одной и двух «н», находил дискриминант и видел, как инфузория-туфелька охотится на кисломолочные бактерии.
В конце мая настало время выпускных экзаменов. Фома подошел к ним ответственно, и лишь химия своей «аш эн о три» могла разъесть будущий аттестат. В учительской собрались завучи и несколько преподавателей. Челночник-кореец вытаскивал из клетчатого мешка рябые поплиновые батники с переливающимися пуговками и развешивал торжественные белые блузы со следами помады. Следы эти остались от предыдущих примерок учителей соседних школ, там он так же на вопрос «сколько?» отвечал: «Песьо песья». В кабинет заглянула та самая вьетнамка, мать Фама Винь Чонга и, постояв минуты три, решилась подозвать Сонечку. Соня вышла в коридор и повела вьетнамку в класс.
— Я знаю, зачем вы ко мне пришли…
— Муж шлёт. За двойки Фам шлёт. Я… он меня…
— Что, он вас бьет?
— Да.
— Обратитесь в милицию, что ли…