— Я знаю, зачем вы ко мне пришли…
— Муж шлёт. За двойки Фам шлёт. Я… он меня…
— Что, он вас бьет?
— Да.
— Обратитесь в милицию, что ли…
— Что вы! За что? Вы не знаете его. Он же как ребенок, честное слово. Сюда приехал и будто помешался. Он раньше умный был… великодушный, а какой он был понимающий! Вы не знаете просто. В милицию нельзя.
Вьетнамка трепала шаль и неустанно семенила от доски к учительскому столу. Седые пряди вырывались из-под золотистого платка. Они закрывали прошитый морщинами лоб и напрочь сбивали с мысли. Полагалось кричать, но русских слов, тех, которые она не раз слышала себе вслед, вьетнамка вспомнить не могла. Заступиться за мужа получалось только обычным «нет!».
— Так раз он бьет вас!
— Да что… Он больной…
— Что ж с вами будет?..
— С места гонят, новое нет… не русский потому что. А муж целует, сыну говорит: «Учись!» А сыну покупает карандаши. Пустой теперь. Тогда — полный. Денег нет.
Сонечка стала ходить по коридору рядом с вьетнамкой, и разговор этот стал походить на заговор.
— Прекратить это надо!
— Что?
— Освободить вас с сыном от него надо. Я что смогу сделаю для вас, Фоме помочь попробую.
— Спасибо.
Сонечка вернулась в учительскую. Постояв недолго, подошла к стеллажу с классными журналами, нашла корешок девятого «Д» и уже собралась вернуться в дышащие щелочью стены кабинета химии, как вдруг ее остановила завуч Лилипуточка, так все ее тайно звали, включая преподавателей. Маленькая худощавая женщина с огромной родинкой на щеке встала на цыпочки и гнусаво прошептала на ухо Сонечке: «Мы поняли, чего китайка эта хотела, у сына ее двояк по химии вырисовывается? Так вот, не смейте! В противном случае об этом узнает весь школьный состав. Нечего им помогать, пускай к себе едут и там пятерки получают».
В день экзамена Фам приволок охапку купальниц. Учителя встречали мальчика с улыбкой, но, подойдя чуть ближе, тут же начинали его сторониться. Причиной тому были клещи, сидящие на интимных участках лесных бутонов, о которых было написано в стенгазете: «Дети клещи повсюду» — зеленый плакат без знаков и препинаний. В итоге цветы украсили стол директора, поскольку тот редко находился на месте, а Фам, скинув опасный груз, отправился на экзамен по химии. Пятеро учителей в этот день были назначены в экзаменационную комиссию, в том числе и Сонечка, задумчиво бродящая по кабинету и собирающая с полу шпаргалки и задравшая рукава белых рубашек в поисках формул. Когда Соня несколько раз попыталась остановиться, чтобы передать Фам решения задач, заготовленные ею накануне, внезапно появлялась Лилипуточка. В улыбке растягивая родинку на щеке, она хватала Соню под лопатки и уводила к доске, а потом поднимала одну бровь, что делало родинку треугольной, и начинала многозначительно кивать.
Тремя часами позже уборщица, перекатываясь с ноги на ногу, точно неваляшка, вытаскивала «гар-мошечки» и «бомбочки», оставленные волнующимися школярами. Бумажки эти оказались бесполезны — комиссия, в том числе завуч Лилипуточка, безжалостно выявляли стрекулистов. Потом так же безжалостно сверялись правильные варианты ответов, и на всех не совпавших с ними листиках вырисовывались двойки и тройки. Все работы были поделены на четыре стопочки и разложены на трех столах по убыванию. Самой последней даровалась еще одна проверка, более гуманная, с «наскребанием» дополнительного балла. Три полупустых листика Фама возглавляли эту стопку. Проверку доверили Сонечке.
На выпускной Фам не пришел, как и на последний звонок. Экзаменационный билет стал для него билетом в Ханой. Другого выбора после этой проверки знаний у мальчика не оставалось: мать на следующий день после объявления оценок отвезли в реанимацию, а отца ждал теперь суд, какие случаются каждый божий день.
Красная площадь постепенно полнилась матрешками. Все двери распахнулись со словами «Вэлкам, товарищи туристы!», иллюминация съела сумерки. Сонечка до сих пор сидела на скамье. Она смотрела на проплывающих мимо людей с вытянутыми указательными пальцами и периодически дремала. Соня давно не спала и уже забыла, насколько давно. Эти минуты сна на скамейке казались ей вознаграждением за пережитое унижение: «Стошнило прямо в мавзолее! Позорище! Это как увидеть Париж — и не умереть!» Куранты пробили одиннадцать раз. Для Сони это значило, что через час ей надо будет так же, как вчера и позавчера, и неделю назад, вернуться за бряцающий и рыгающий конвейер и что смену с восьми она уже пропустила.
С грохотом Соня выкинула пустую банку и тут же поймала на себе строгий взгляд проходящего мимо милиционера. Одернув платье, она виновато улыбнулась и замаршировала на работу.
В любом городе, будь то Челябинск, Москва или даже Стокгольм, на окраинах отключают горячую воду раньше и скорее, чем в центре, исчезает отопление, несмотря на плюс пять за окном. И темнеет на окраинах тоже раньше. Улицы начинают запутываться уже в девять и к полуночи превращаются в разлохмаченный клубок шерсти. Район, в котором находился Сонечкин рабочий цех, от Садового кольца был в четырех станциях метро, но казался Подмосковьем. Тамошние улицы объединяли грузноватые постройки-предприятия: на одном пекли ванильные булочки, аромат которых по утрам звал вернуться домой и позавтракать, другие занимались полиграфией и своим запахом гнали прохожих на работу. Ночью запахи прекращались: хлебные заводы выключали печки и замешивали тесто, а печатные, напротив, работали с двойной силой. Проехав несколько станций, Сонечка вышла из метро на опустевшую площадь. На остановке она заметила лишь одного человека — чаявшую дождаться дежурного троллейбуса молоденькую девушку в опутавшем ее красном кашне. Сидя на лавке, она отбивала миниатюрными замшевыми шлепанцами ритм «Жил-был у бабушки серенький козлик» и, как одержимая, периодически вскакивала, реагируя на шумы чьих-то моторов. Соня прошла метров пять, когда услышала голос этой девушки: «Не трогайте! Не трогайте, прошу!» Кашне лежало теперь в стороне, а одержимая, рыдая и размахивая руками, медленно сползала на землю.
— Что? Что?
— Сумку забрали.
— Встаньте.
— Я… я не москвичка, а там всё…
— Ну, встань, девочка…
Они прошли два квартала молча, миновали Сонин цех, пахнущие краской типографии и подошли к вокзалу.
— Давай тут переночуем, сейчас уже поздно в метро идти. А ты где живешь?
— Я… я у бабушкиной знакомой комнату снимаю.
— Что ж ты ночью на остановке делала?
— С работы ехала, обычно не так поздно заканчиваем, просто сегодня…
— Ну, и как теперь дальше?
— Теперь надо документы восстановить, через две недели у меня зарплата, крутиться буду…
— Ты откуда?
— Я из Челябинска.
— Правда?!
— Ну да.
— Крутиться, говоришь?
— Да. Я домой не вернусь, мне незачем.
— Мне тоже. Я тоже не москвичка. Дома, правда, муж остался… Он с девкой молоденькой, твоего примерно возраста, живет. Соседская дочка. Я раньше его кормила…
— Вы?
— Да, а кто ж еще, не идиотка же эта его. Она не работает, а он инвалид второй группы… В Москву уехала…
— А зачем?
— Я сегодня в мавзолее побывала впервые… мне там плохо так вдруг стало, села на скамейку, сидела, смотрела на людей: Ленин, с отклеивающейся бороденкой, продает матрешек. Стоит, зевает. Разбирает туда-сюда матрешек, вытаскивает из толстух малюток. Смотрю, обронил одну, мелкую совсем, и не заметил даже. Все мимо идут и ведь замечают же, но ни один не сказал…
— Смешно, Ленин. С отклеивающейся бороденкой! Знал бы он, вождь мирового пролетариата…
— Ага, «любые жестокие действия морально оправданы, если они направлены на освобождение пролетариата от эксплуатации и способствуют победе пролетарской революции…».
— Ничего себе, так наизусть! Мне бабушка тоже эта, у которой на квартире живу, часто его цитирует: «Не существует общечеловеческой морали, а есть только классовая мораль…» А кто мимо него проходил, иностранцы?
Соня посмотрела на занятые сиденья вокруг, одернула платье и решительно встала.
— Слушай, ты подожди меня минут пятнадцать, я сейчас приду.
По мраморному полу Сонечка отбила несколько сотен быстрых шагов и через десять минут уже снова сидела рядом с «одержимой». В одной руке она держала сползшее с ее плеча красное кашне, а в другой — шестичасовой билет на поезд и малютку матрешку. Она знала, что новая жизнь достается ей даром и что не надо платить за нее дорого великим, будущим подвигом…
Она всегда щурилась, когда смотрелась в зеркало. Может, оттого, что отражение не совпадало с ее представлениями о себе, а может, таким образом у нее получалось точнее оценить человека напротив. Лидия Александровна крутилась перед зеркалом. Она никогда не мучилась от старческих недугов, приседала по утрам и пила только кофейный напиток. Часто бормотала строчки Городницкого, поскольку была его страстной поклонницей и собирала фото шестидесятников: Иосифа Бродского, Андрея Битова, Глеба Горбовского. Рейн стоял у нее в рамочке на трюмо.