Бедность терпима в Англии, сердито объяснял Моррис худой хромоножке Памеле Пиннингтон, уроженке Восточного Кройдона, этого лондонского квартала нищих снобов. В Англии бедность не порок, вся страна носит ее личину, богатые стыдятся собственных денег и прячут свою роскошь подальше от людских глаз, тогда как бедные гордятся своими лишениями, словно это знамя или боевые шрамы.
– Но в Италии бедны только глупцы, – вздохнул Моррис. – Здесь все могут воочию убедиться, сколь восхитительна жизнь, когда есть деньги.
Неужели он действительно так думает, искренне удивилась Памела. А она-то считала, что Италия притягательна прежде всего своей свободой и отсутствием условностей. Если у тебя есть друзья и крыша над головой, о деньгах можно и не думать. Моррис наблюдал за девушкой, за ее нервными пальцами, которые судорожно сжимали пивную кружку, до краев наполненную вином, и раскаивался, что так необдуманно разоткровенничался. Одета Памела была в грязную футболку, под которой не было лифчика, так что любой мог проникнуться жалостью к ее грудкам-соскам, и даже задумчивые карие глаза с длинными ресницами не могли исправить положение.
– Вероятно, вы правы, – вежливо отвечал Моррис, стараясь выпутаться из ловушки, куда загнал себя сам. Не будучи дамским угодником, он, тем не менее, предпочитал, чтобы женщины были красивыми.
– Можно устроиться экскурсоводом, – перебила его подошедшая Марион Робертс.
Марион была высокой крашеной блондинкой с лицом, разрисованным под старинный английский леденец, – такие девицы часто попадаются в районе Камден-маркет и Портобелло-роуд, битком набитом антикварными лавками. Одна из тех идиоток, что вьются вокруг этого придурковатого Стэна.
– Да наври им с три короба, будто ты учился в университете и знаешь историю города, – и они как миленькие преподнесут тебе работу на блюдечке с голубой каемочкой.
Но мысль о том, чтобы водить по улицам и площадям древней Вероны стариканов из Ярмута, которые будут суетливо фотографироваться под балконом Джульетты, нескончаемо жаловаться, что тут не сыщешь приличной пивной, и хихикать над названием пьяцца Бра,[29] была настолько дикой, что не могла привидеться Моррису даже в кошмаре.
– Это не по мне, – с улыбкой покачал он головой.
К ним подошел Стэн. На нем были потрепанные джинсы и золотистый индийский халат, в косматой бороде застряли крошки. Итальянка Симонетта, еще одна подружка Стэна, скромно пристроилась за его спиной. Марион хлопнула густо накрашенными ресницами и манерно протянула:
– У бедняжки Морриса сложности с летом. Малыш остался без гроша.
Ничего подобного Моррис не говорил, но возражать не стал. Он давно привык, что над ним все время подшучивают. Если только это можно назвать шуткой.
– Ни хрена себе! – Стэн поскреб бороду, расплываясь в широкой улыбке.
Похоже, он так же рад видеть меня, подумалось Моррису, как священник рад новой овце в своей пастве. Стэн, предводитель англосаксов.
Моррису не следовало снимать такую просторную квартиру, важно заметил Стэн. Теперь настала пора расплачиваться за мотовство: вот если бы он поселился с кем-нибудь за компанию, то сэкономил бы кучу денег на аренде. Впрочем, если старина Моррис не прочь пожить в их халупе последнюю пару недель, а потом вместе рвануть в Турцию, то милости просим. Неподалеку от Измира есть клевый островок, там можно припеваючи жить на доллар в день. Стэн с кокетливой фамильярностью подцепил Морриса под локоть, и тот, сбитый с толку этим никчемным разговором, пробормотал, что, возможно, так и поступит, – и тут же, конечно, разозлился на себя за то, что не сжег этот явно не пригодный к плаванию корабль.
Но больше всего Морриса раздражала правда, которую он поведал на том роковом обеде в доме Массимины, когда рассказывал вымышленную историю о невесте Стэна: чертов американец и в самом деле богат! И родительница Стэна действительно владеет целой сетью мотелей в Калифорнии. А чем занимается ее сынок? Изображает нищего хиппаря, да еще в Италии, где и нужно-то всего ничего, чтобы жить с комфортом, – так нет, обретается в какой-то крысиной норе с пятью такими же придурками («мы, иммигранты, должны держаться вместе»), прекрасно сознавая, что в любую минуту может выбраться из этой грязи и первым самолетом умотать в свой Лос-Анжелес.
Я хотя бы не лицемерю, подумал Моррис, хотя бы это я могу о себе сказать. С вечеринки он ушел ни с кем не попрощавшись.
* * *
Дома он сделал бутерброд с пармезаном и выдвинул ящик буфета. Среди груды кассет лежала стопка бумаг, он достал и разложил листы на столе.
ЛОВКИЙ ВОР ОКАЗАЛСЯ ПРОСТОФИЛЕЙ! – гласил заголовок на последней странице «Арены»; с типично журналистской небрежностью в статейке описывалось, как какой-то несчастный болван с риском для жизни вскарабкался на шесть метров, цепляясь за ветви глицинии, разбил окно и… не взял ничего, кроме дешевой бронзовой копии, цена которой едва ли превышает стоимость металла.
Моррис проглядел остальные бумаги. Письмо от синьоры Тревизан, счета из газовой компании, две нудные открытки от отца (Ты лишь оттягиваешь черный день, сынок… Какого черта они продолжают назойливо напоминать друг другу о своем существовании?), несколько официальных писем из Милана с отказом в работе, пространная душещипательная писулька от Массимины, на которую он так пока и не ответил, и, наконец, все эти проспекты от «Гуччи» и ежедневник синьора Картуччо, где против имен Луиджины и Моники красовались восклицательные знаки.
Жуя сыр, Моррис внимательно перечитал ежедневник. Впереди его ждала скука очередного утомительно-пустого вечера. Еще в университете он заметил, что все вокруг, да отчасти он сам, одержимы желанием влиться в общество взаимного обожания, которое надежнее самых крепких уз связывает тебя с остальным миром. Должно быть, то же самое происходит, когда принимаешь чужую религию или обретаешь семью: ты уже не одинок в своих надеждах и страхах, в своей ненависти и вере, у тебя вырабатывается общинный иммунитет к укусам извне. Общие иллюзии – вот верное название всей этой лаже.
Но предоставленный самому себе в чужой стране, ты вынужден в одиночку ковыряться в собственной душе, выискивая гордость и достоинство, вглядываешься в зеркало, словно надеясь обнаружить ту хлипкую соломинку, за которую можно ухватиться и выплыть из всего этого дерьма. Найти себя в себе – такое под силу лишь виртуозам. Занятие для избранных. Подлинная мука, когда вечер за вечером, выходные за выходными открываются перед тобой бездонной, непреодолимой пропастью, а если впереди лето без конца и без края… Порой так и подмывает искушение начать писать книги, или картины, или еще какую ахинею, чем и занимается в Италии добрая половина его соплеменников (даже глупенькая Памела Пиннингтон объявила, что чувствует себя художницей). А можно затеять игру в вольнодумство и завоевывать трофеи на этом поприще. Как, например, миляга бисексуал Стэн, в кругу своей компашки напоминающий похотливого мормона.
Но Моррис не желал бросаться в крайности. Нет, будь он проклят, если уподобится кретинам, что от темна до темна корпят над холстами или рукописями лишь для того, чтобы их творения снисходительно отложили в сторону недоумки, заправляющие в этой области (разве можно вообразить, будто кто-то опубликует труд Стэна «Европа у ног американских хиппи»?). Во всяком случае, он слишком уважает искусство, чтобы самому баловаться никчемными поделками. А мысль разыгрывать из себя донжуана никогда не прельщала Морриса – чересчур уж беспорядочна жизнь покорителя сердец. Кроме того, его интересует собственное тело и собственная душа, а чужие тела и чужие души не по его части.
Каждый человек – это остров, – сообщил Моррис в диктофон. – Боже, помоги ему.
И все же он должен что-то предпринять! Все равно, что. Пусть даже что-то совершенно безрассудное. Или жизнь так и будет утекать мало-помалу вместе с талантом, хорошим вкусом и энергией, которые он вынужден растрачивать впустую. Моррис обернулся к буфету, пошарил под грудой кассет и старых железнодорожных билетов, достал блокнот с отрывными страницами. В нем осталось всего четыре-пять листков, поэтому сначала он потренировался на обороте счетов за газ.
Для чего нужна эта мудацкая жизнь, бился в голове неотвязный вопрос. И куда движется Моррис Дакворт, если вообще куда-то движется?
Egregio Signor Cartuccio, – вывел он корявыми детскими буквами, не столько потому что хотел скрыть свой почерк, сколько потому, что знал: ничто не выглядит более пугающим, чем детская непосредственность. – Помните меня? Американский дипломат. Ха-ха! Ваша папка и Ваш ежедневник все еще у меня, и теперь я наконец закончил свое расследование. Если не хотите, чтобы жена узнала о Ваших гнусных интрижках с Луиджиной и Моникой, то будьте добры оставить скромную по моему мнению, сумму в пять миллионов лир…