— Разве не прелесть? — вопрошает она, шевеля пухлыми губами и ставя книгу на место согласно алфавитному порядку. Я киваю: чистая прелесть. Мать Лоне поклоняется поэзии. А отец, директор школы, — естественным наукам. Он рассказывает о насекомых и их жизни. Едва у него выдается свободная минута, он закидывает за плечи сумку и сачок и отправляется на природу — ловить букашек, которых потом накалывает на булавки, развешивает по стенам в рамках со стеклом и пишет внизу название на латыни.
— Вы можете многое узнать о людях, изучая насекомых, — говорит он, — их мир — уменьшенная копия нашего, только у них более продуманное распределение ролей.
Жизнь семьи Лоне, видно, строится не без продуманности, простоты и контрастов, хотя лично меня насекомые не привлекают. Они скребутся, щекочутся, заползают под платье и кусаются.
Каждый раз, входя в ворота Лониного дома, я вспоминаю девушку в красном платье — в инвалидной коляске, под сенью деревьев и кустов роз, оплетённых паутиной из света и тени. Я рассказываю Лоне свой сон, и она говорит, что эта девушка — ее копенгагенская кузина, которую привозили сюда подышать чистым воздухом. Теперь она уже умерла от туберкулеза. Лоне ездила в Копенгаген на похороны. Было очень печально: все нарядились в черные платья и костюмы, а мать покойной сидела на стуле, потому что от горя не могла стоять, и публика заполнила все кладбище, все в черном на фоне изумрудной травы, и все смотрели в одном направлении, как в театре. Лоне однажды ходила в Королевский театр и часто рассказывает об этом.
— Я рыдала всё отпевание, — гордо говорит она. Левушку звали Ирма, она была гимназисткой семнадцати лет. Мне тринадцать, и я чувствую себя сильной, сильнее Лоне и ее Ханса, почти такой же сильной, как Еспер. Лоне это тоже ощущает, я замечаю это по тому, как она обращается со мной. Ханс несколько раз назвал меня деревенской бабищей, он уверен, что они такие. Их мать не спускает с меня глаз, она боится, что я перебью все в их доме. У меня был рахит, но я поправилась и набралась сил в драках — растеряла женственность, как говорит моя мать; только эмаль на нескольких зубах сошла, поэтому теперь нужно чистить их почаще, чтобы не сгнили.
У Лоне есть дома все книги Нексё, но не потому, что он им нравится.
— Он представляет опасность для Дании, — говорит отец Лоне, — он просоветский коммунист, который как крот подрывает устои естественного уважения. — Но поскольку отец Лоне должен знать, чем увлекается простой народ, то он выписывает себе книги из Копенгагена. Я пришла за "Дитте — дитя человеческое", потому что ее Еспер еще не читал, и, может быть, за книгой Кнуда Расмуссена о знаменитом санном переходе через Гренландию. Я тоже их прочту, но сначала порадую Еспера, чтобы немного отвлечь его — где бы он сейчас ни находился. Когда мы с отцом после его возвращения из Лесё пришли домой, Еспера там не было. Мать его не видела, хотя он заходил и повесил мокрую одежду на стул капать на пол. Он не приходил ни к обеду в полдень, ни к кофе. В конце дня отец ушел и сказал, что пойдет в "Вечернюю звезду", но мы знали, что он никогда не ходит туда так поздно.
Лоне разочарована, что я пришла только за книжками, она чересчур долго держит руку на моем плече, но потом послушно уходит принести то, о чем я попросила. Я не иду с ней, я остаюсь стоять под деревом и смотреть, как Ханс играет с матерью в крикет. Деревянные шары глухо постукивают. А трава сочная и зеленая.
— Ты выиграл, — говорит мать.
Ханс упирает руки в боки и посылает ей высокомерный взгляд. Потом швыряет молоток, поворачивается и уходит в дом. И она долго смотрит ему в спину, а потом переводит взгляд на меня; глаза у нее блестят, а шея голая, потому что она подобрала волосы; по счастью, тут возвращается Лоне с книгами под мышкой. Сверху для отвода глаз лежит что-то о певчих птицах; Ханс, входя в стеклянные двери, толкает Лоне плечом, она роняет книги, и они рассыпаются, а он тут же громко говорит:
— А это тебе брать запрещено!
Я подбегаю к ним, собираю книги и смотрю ему прямо в глаза.
— Я только возьму их почитать, — шиплю я тихо. Меня тошнит от его матроски и от прилизанных волос, и я знаю, что он это знает. Ханс отступает в сторону и замолкает. Я не таясь проношу книги мимо их матери, Лоне провожает меня за ворота, на дорогу, где у штакетника стоит мой велосипед. Я накрепко привязываю книги к багажнику, через плечо бросаю: "Увидимся" и припускаю в сторону Фруденстранд, чувствуя спиной ее взгляд.
— Ты куда? — кричит она. Я машу в ответ, не оборачиваюсь. Она канючит мне вслед, но совесть отпускает меня уже через пару метров.
Я еду за город. К белым крашеным заборам льнут розы и кусты, в тени за ними мелькают платья и костюмы, а потом появляются россыпи васильков, островки фиалок и по краю луга, где он утыкается в гравий дороги, — маки. Там, где дорога обрывается, с севера тянет землей и навозом, будто в воздухе разлили парное молоко, а прямо, между деревьями и купальней, блестит море. У Фрудестранд я поворачиваю, теперь мне в лицо бьет солнце, и оно слепит меня все время, пока я еду вдоль моря и каждый порыв ветра со стороны стоящей там фабрики душит тошнотворным запахом рыбьей муки.
Я везу "Дитте" на багажнике и время от времени проверяю рукой, на месте ли она; а Лоне исчезает за домами и садами, пока я совсем не забываю о ее существовании. Шиповник цветет, как на шанце Торденшёльда, он каждый год подрастает и раздается, а внутри гудят пчелы и шмели. Если встать на педалях, то поверх кустов видно волны, они облизывают пляж и откатываются белыми барашками далеко назад, сколько хватает глаз, и еще дальше, до самого Скагена.
Я еду и представляю себе, как отец вечером прочесывал улицы, озираясь на каждом перекрестке; я вижу Еспера в толще воды, его сжатые кулаки, зеленое лицо и что он никак не мог сделать вдох; и я думаю о поросенке, который утонул, не успев даже хрюкнуть. На востоке над морем темнеет гроза, ее выдувает за горизонт в черную щель на самом краю неба; у нас же здесь парит, и над всей Данией — высокий купол синего марева, а есть ли что за ним, никто не знает. По ночам я иногда лежу, глядя в окно, и пытаюсь мысленно выбраться на крышу небосвода и увидеть, что там, на другой его стороне, но, несмотря на все мои школьные знания, картинка не складывается, и приходится засыпать, пока не разболелась голова.
К северу от нашего города лежит Страндбу, все его жители баптисты и рыбаки. На полдороге туда надо переехать Эллингов ручей. Он глубокий, зеленый, в нем колеблются тени, и он пересекает дорогу под мостом, сразу за которым вправо спускается разбитая колея с двумя параллельными выбоинами от колес. Я сначала еду по одной, потом пробую другую, но меня так подбрасывает, что приходится ехать стоя, чтобы совсем не отбить попу, и тогда я вижу горчичные поля; они желтеют в метр высотой по обе стороны дороги. Порыв ветра, — и все расплывается.
Но вот поля переходят в просторы, клевер и траву-песколюб, а дорога — в песок, по которому уже невозможно ехать. Я отвожу велосипед подальше от дороги и чужих глаз, кладу под куст и дальше иду пешком. Книги я несу под мышкой. Скатившись с дюны, я оказываюсь на белом песчаном пляже. На севере видно Страндбу, и можно различить вдали очертания мола, а на юге — мой родной город с высокой крышей своей основной достопримечательности — бальнеологическим санаторием Фруденстранд и торчащим на Хирсхолмене маяком. Я снимаю туфли, беру их в руки и босиком шлепаю по песку, который целый день прожаривало солнце: сначала пятки жжет, но через несколько метров делается уже приятно. Идти недалеко. В глубине пляжа за колючей проволокой что — то жует пегая корова, а по кромке воды море разложило языки водорослей и жгучие круги медуз, они медленно умирают, ссыхаясь на солнце.
Эту хибарку Еспер сложил из топляка, которого всегда полно на пляже после шторма, я тоже помогала: вытягивала с мелководья разбухшие тяжеленные бревна и длинные доски и раскладывала их на просушку на солнышке. Мы сочиняли, будто это обломки затонувших здесь кораблей, хотя теперь суда больше не строят из леса, и вообще это была просто игра.
Хижина зажата двумя покатыми дюнами, и ее не видно, пока не подойдешь совсем близко; крыша выложена дерном, а окно смотрит на море. Я иду бесшумно и никого не встречаю; тихо так, что я даже думаю: не перебрался ли он в другое место? Но других мест, кроме Врангбэка, нет, а туда мы наведываемся так редко, как только можем. После того, как дед умер, а Люцифер исчез, там в гостиной веет холодом даже летом. Нас вызывали сажать картошку и на сенокос, мы выпахались задарма, но больше нас не трогали.
— Вы должны поехать, — велел отец, но сам не собрался, хотя это его родной дом. И мы с Еспером сели на велосипеды и отправились одни, потому что мы видели их вместе — бабушку из Врангбэка и ее единственного сына; и в этот раз она стояла столбом в конце гряды и с белым как мел лицом строго следила за тем, чтобы никто не разгибал спины чаще, чем нужно, а Еспер чертыхался и грозил: