Я молчал, и правильно делал. Я понятия не имел о жизни антиквара, которого вчера случайно впервые увидел (о том, что я его убил, как-то не успел подумать). Я понятия не имел, есть ли у него родственники, друзья, и написал ли он вообще завещание. Хотя, по-моему, он говорил, что никого у него нет. Но это не означало, что их вообще не было. Может он для них как раз очень даже был. И будет. Особенно мертвый. И я молчал. Зная, что ответит на все вопросы сама старушка. У нее по-прежнему все горело в руках. Она лихо орудовала тряпкой, шваброй, метлой.
– Вот завещание вы писать отказываетесь, мол, дурная примета. Хотя какой миллионщик верит в приметы? Миллионщиков они не касаются. А с другой стороны и верно, кому вам все завещать? Всю жизнь один и прожили. Ни женщины я здесь ни разу не видела, меня не в счет. Детей у вас нету. И друзей не заимели. Сколько помню – все один да один. Словно неприкаянный какой. Хотя и в этом вопросе, может, вы правы. Может одиночки дольше живут. Я так думаю, стены родного дома защищают не только от беды, но и от старости, а, может, и от самой смерти. Вот вы себя добровольно в эти стены и заключили. И друзьями вашими стали вещи. И это, может, верно. Заведи собаку – и то с ней сколько хлопот. А уж как жалко, когда она помирает! А вещи не поспорят, не обманут и не предадут. Но главное – не умрут. Получается, вам и плакать было не по кому. И волноваться не по ком. Сердце, получается, работает, как часы. Ни одного сбоя. Потому, как ни одного стресса. Я так понимаю? Как и вы?
Я пожал плечами. Я этого не понимал. Но мне уже начинало казаться, что понимать начинаю. И стены родного дома, словно крепость. И одиночество, которое дает полную свободу. И отсутствие жалоб и причитаний от любимой девушки. И отсутствие семьи, за которую не нужно переживать. И отсутствие друзей, которые в любую минуту могут предать. Да, вольная воля. В добровольной неволе. Не в этом ли секрет счастья? И этот секрет я вот-вот открою. Более того, у меня есть все шансы им завладеть. Чтобы сердце работало, как часы. Ни одного сбоя. А уж если поломается, то в один миг и сразу – я даже не успею заметить. Ну что ж, прости меня, старик! Я по-прежнему не хочу думать, что убил тебя. Впрочем, я могу дожить за тебя. Не хуже, чем ты. Возможно, не лучше. Но какое это имеет значение? Если лучше, чем ты жить и не придумаешь.
– Философ вы, Аристарх Модестович, это я вам от сердца говорю, – старушка прижала швабру к сердцу и тут же вновь принялась ею отчаянно орудовать, словно старые вещи извергают больше пыли. Еще одно заблуждение. – Как пить дать, говорю, философ, каких мало сыщешь, а теперь так и подавно! Вот теперь, к примеру, все чего-то мечутся, чего-то суетятся, просчитывают, примеривают, приобретают. И всего побольше от жизни норовят урвать! И побольше денег, и побольше домов, и побольше путешествий, даже друзей копят, не глядя на качество. Даже жен, законных и незаконных, и тех в копилку. Знаете, дорогой, я вот гляжу на этих копителей, и все кажется, что они в постоянном движении, все бегут, бегут, словно на каком спортивном соревновании. Только разница в том, что это не просто кросс, ведь по пути нужно еще в мешок успеть собрать домов, жен, друзей. Вот к финишу, все потные, с одышкой, тахикардией, с заплывшими глазенками и с огромным мешком на плечах они приползают. А что в итоге получается? Кто первый прибежит? Тому получается первому и каюк. На финишной чемпион падает, мешок разрывается и подбирают его содержимое другие. Еще благо, если добрым словом упомянут своего благодетеля. А скорее, тут же забывают, даже родные. Поскольку мешок дороже для них любой жизни становится. Мешок эту жизнь, получается, перевешивает, разве не так? Сама-то жизнь, поди, весит так мало. Легка, как перышко. Ветерок подует – и улетит. Мы-то с вами это понимаем, недаром столько годков вместе знаемся. А они, поди, думают, что чем больше в жизни дается, тем больше и жизни дается. Мол, как же так, я столько имею, и разве жизнь посмеет вот так, просто так, ни с того-сего оборваться! Эх, еще одно заблуждение. Может, еще как может. И шансов на такой конец больше. Ведь слишком много денег, друзей, любви… Это другим словом можно назвать – саморазрушение! Или разрушение другими, или разрушение самой жизнью. А я так, как и вы, понимаю. Только застывшая форма и есть долгая жизнь. Когда ни друзей, ни любви и в меру денег. И жизнь за стенами. Ведь за стенами – это то же самое, когда человек умирает. Мертвый человек не может вновь умереть. А мертвым человеком можно стать и в жизни. И у него много шансов отсрочить свою смерть.
Я смотрел на старушку с большим интересом. Права она или нет? Скорее, она тараторила словами старика антиквара, которого боготворила, который долго не старел, потому что не мучился. Но философия которого оказалась весьма зыбкой. Он, оградил себя стенами. В друзьях лишь вещи. И казалось, никто не мог причинить вреда этому безобидному, на первый взгляд, старику. И что же? Его не спасли ни стены, ни история, ни исключительное одиночество. Впрочем… Вполне вероятно, ему уже было за 100. И просто пришел его час. Более того. В глубине души я полностью соглашался с его философией. Какой бы зыбкой она ни была. Разве я в глубине души не мечтал о подобной жизни? И по мере своих сил ее даже сделал. Сведя до минимума свои потребности и возможности. Что это было? Страх перед жизнью? Или, напротив, вызов ей. И это не она захлопнула передо мной двери. Это я хлопнул перед ее носом дверью. Чтобы не видеть, не знать, не желая видеть и знать, насколько она дурна. Но осуществить свои намерения у меня не было возможностей. Я был слишком беден. И я должен был периодически открывать двери перед жизнью, слегка приоткрывать, пролезая в щелочку двери. Чтобы идти на работу. Чтобы возвращаться домой, чтобы закрутить роман с Тасей, чтобы выжить. Теперь у меня есть все шансы выжить другим способом. Я имею все возможности закрыть перед жизнью двери навсегда и выбросить ключи. Я имею все возможности не жить. Чтобы жить и выжить. Я готов навеки заключить себя в темнице под названием антикварная лавка. Я готов дышать перебродившим воздухом старины. Выбросить календарь, не зная счета дням и годам. Я согласен быть мертвецом, но не потому чтобы подольше прожить. А чтобы не видеть самой жизни, несправедливых страданий в ней, уродливых страхов, мучений, патологического несовершенства. Это не борьба. Но это хоть какой протест. Протест, на какой я мог быть способен. И который, наверно, был мне удобен. Единственное, о чем я искренне сожалел, что невольно отнял жизнь у другого. Даже если он был сумасшедший. И даже если ему было за 100 лет. Бывает, и за сто лет жаждут жизни. А в двадцать по доброй воле обрывают ее.
– Ну да ладно, – издалека я услышал голос Элеоноры Викентьевны. – Не слушаете меня, дорогой, и ладненько. Чего меня, старую дурру, слушать. Да и не моя это философия – ваша. Ее я у вас когда-то украла и теперь возвращаю. Ведь вы, дорогой Аристарх Модестович, даже не знали, что вместе с философией вашей я и кусок вашей жизни умыкнула. Права была или нет? Кто знает? Но, как и вы, всю жизнь так одна и прожила. Вот видите, сколько мне годков, а чувствую себя великолепно. Даже насморком не страдаю. А были бы дети, внуки, мужья, давно бы коньки отбросила, это я вам со всей ответственностью заявляю! Наши ровесники все торопились жить-то, скольких нет уже на земле? Даже могилы их не посещают, слишком уж древние, не актуально уже по ним плакать даже сородичам. А мы с вами, как две черепахи, так не торопясь к финишу и приползем. И уже не важно, кто первый. Это уже не от нас будет зависеть. Скорость-то у нас все одно одна, я правильно рассуждаю?
Я утвердительно кивнул головой.
– А вы-то здоровьице поберегите. Сенечка, думаю, преувеличил. Он, похоже, никак не может взять в толк, как это можно в нашем возрасте и не болеть? Вот и сочиняет всякого. Тоже такой шебутной! В любой миг его могут сбить! Такая скорость! Но, поди, любит он ее. И я за него ох как опасаюсь. Ведь, дорогой Аристарх Модестович, жальче-то всегда таких как Сенечка. Парень больно хороший и бессеребрянник. Такие тоже первыми к финишу прибегают. Просто так. От жажды жизни. Они просто так эту жизнь обожают, бесплатно. Она ничегошеньки им взамен не дает. Скорее, больше пинков, чем подарков. Но они, знай, размахивают своей палочкой, словно с ветряными мельницами борются. Да, и такие, слишком живые, слишком совестливые, тоже первыми в очереди на тот свет. Жаль, очень жаль. Я ему от всего сердца желаю оказаться в самом хвосте этой чертовой очереди. Нужны такие парни, очень нужны, если и их не останется, я уж не знаю…
– Чего вы его раньше времени хороните? – наконец выдавил хриплым голосом я. Мне тоже нравился этот парень. И меня даже слегка кольнула совесть, что он выбрал опасную дорогу, кишащую акулами, а я безопасный склеп.
– Нет, Аристарх Модестович, я, надеюсь, что хоронить его не буду. Во всяком случае, этого не увижу.
Старушка быстренько натянула пальто, повязала косынку, чмокнула меня в приклеенную бороду. И весело крикнув: «до завтра!» так же легко выскочила за дверь, как и вошла. Впустив струи осеннего ветра и прохладного вечера. И мне на миг показалось, что на метле она бы выглядела более гармонично. Я ошибся с первого взгляда, принимая ее за Шапокляк, или за нэпманшу из богемы. Скорее, она походила на ведьмочку, но очень добрую. Претендующую на чужую философию, живущую по чужой философии, но в глубине души, ей не доверяя. Потому что философия Сенечки ей была куда ближе. Хотя он никогда не был философом и, возможно, даже не знал, что на свете может существовать такая бессмысленная наука.