Мужчина обернулся. Его костлявое лицо было наполовину скрыто козырьком кепки.
— Exucusez-moi! Je… Je cherce… Ou est Henri Bonvard?[18]
Глаза мужчины округлились, он в недоумении смотрел на Крамера, прошла секунда, и вдруг он прищурился, улыбка пробежала по его лицу, он резко выпрямился и снял кепку.
— Lʼecrivian?[19]
Крамер в изумлении кивнул.
— Mais oui, Monsieur Bonvard, je lʼai très bien connu, il était un homme très gentil et poli, et il causait souvent avec moi… Mais il nʼest pai ici. Vous le trouvez a Ville Bleue.[20]
Виль-Блё?… Ах да, это предместье Ури, всего лишь несколько домов, поезд там даже не остановился.
— Cʼest un beau cimetiere, et le tombeau de Monsieur Bonvard, cʼest tres grand et cher, un pierre avec une petite statue dʼor…[21]
Служитель с жаром тараторил, он был рад поделиться сведениями. Крамер почти ничего не понимал, но суть уловил: Бонвар был в Виль-Блё. Не здесь.
Он пробормотал «спасибо», повернулся и пошел прочь. За его спиной служитель все еще продолжал говорить; голос сопровождал Крамера до самых ворот. Значит, даже служитель знал Бонвара, на редкость очаровательного и порядочного человека. Крамер зевнул, он чувствовал сильную слабость. Тем временем день перевалил за половину, а ведь еще предстояло проделать пятичасовой обратный путь, сегодня вечером доклад Эбельвега, опаздывать нельзя ни в коем случае. Завтра до обеда будет открытая дискуссия, а вечером они уезжают домой. Могилу Бонвара нужно найти сегодня, и как можно быстрее.
Дорога назад казалась бесконечной. С каждой минутой жара становилась все нестерпимее, к прострелу добавилась пульсирующая головная боль. Солнце светило невыносимо ярко, а темные очки он забыл. Один раз земля покачнулась, Крамер прислонился к забору, закрыл глаза и подождал, пока все пройдет. Попробовал глубоко дышать, но воздух напоминал раскаленную вязкую массу. Через некоторое время он почувствовал себя лучше. На землю перед ним опустилась чайка, растерянно подняла головку, потом увидела море, обрадовалась и улетела.
Неужели! Магазин, а перед ним реклама кока-колы. Крамер купил банку, неумело подергал колечко, в конце концов справился и стал пить. На мгновение он ощутил совершенную пустоту и блаженство.
Вот уже и вокзал. Отправление: пригородный поезд через пятнадцать минут, прибывает в Виль-Блё еще через десять. Крамер озабоченно взглянул на часы; да, он вполне успевал к вечеру в Париж. С перрона, если смотреть поверх пальм, открывался вид на воду. Там с визгом плескались ребятишки, за ними с безопасного расстояния наблюдала водоплавающая птица с экзотическим переливающимся оперением. На противоположной платформе женщина читала арабскую газету, где узелками завязывались черные значки.
Подошел поезд. Не успел Крамер занять место, как поезд тронулся, словно поданный специально для него. И в самом деле, купе было пусто. Свет приветливо разливался по голубой обивке кресел. Даже кондиционер работал.
Высокий худощавый проводник любезно приветствовал его. Крамер улыбнулся в ответ.
— Un billet pour Ville Bleue, aller et retour, sʼil vous plait.[22]
Проводник озабоченно посмотрел на него сверху вниз и покачал головой.
— Ville Bleue? Mais ce train ne sʼarrete pas a Ville Bleue.[23]
— Pardon?[24]
— Cʼest le train pour Paris. Pas le train regional.[25]
Париж? До Парижа? Крамер вздрогнул, словно от сильного электрического разряда. Поезд вез его обратно. Это был не тот поезд!
И что теперь? Сойти на первой же станции и поехать в Ури? Невозможно, он не мог ждать целый час, на это уже нет времени. Вдруг ему на глаза попался аварийный тормоз, маленькая коробочка с красным рычагом, просто потянуть и… Нет, это исключено. Он посмотрел на кондуктора и понял, что никогда не отважится на подобное.
Мимо пролетела группа домов, вокзал, мелькнула надпись Ville Bl… и снова дома, маленькая церковь, и все. Потом опять пальмы, пинии, море.
Вдруг Крамер почувствовал, как сильно устал. Все было кончено, Бонвар победил. В который раз. Крамер стал думать о том, что проходит жизнь, о двух написанных им книжках, которые никого не интересовали, и о времени, проведенном в аудиториях. Одни жили на виллах, создавали шедевры и были всеми любимы. Теперь он знал: им, а не ему уготовано место под солнцем. Собачьи какашки на берегу, жара, боль в спине. Красота предназначалась другим. И нет иного пути.
Проводник озадаченно чесал затылок. Следовало бы потребовать билет, но он не решался. Вместо этого он тихо и тактично удалился, делая маленькие шаги, словно боялся споткнуться. Ему еще не доводилось попадать в подобную ситуацию, здесь даже инструкция была бессильна. Разве там говорится, как себя вести с плачущими пассажирами? Проводник осторожно закрыл дверь купе.
Солнце расплывалось, превращаясь в облако из колючего света; ослепленный Крамер закрыл глаза. Через некоторое время он справился с рыданиями. Где-то внизу отбивали такт колеса, а наверху разносился высокий печальный свисток локомотива. За окном во всей своей красе вспыхивал пейзаж. И серебрилось море.
После школы он перепробовал множество профессий, но ни одна не устраивала на все сто. Некоторое время выполнял мелкую работу в одном из офисных муравейников — сортировал бумаги, наклеивал марки, ставил печати, — но кому такое понравится?
Потом поступил на службу в автомастерскую. Поначалу все шло очень даже хорошо, но со временем он понял, что та страстная любовь, которую питали к автомобилям коллеги, в нем никогда не разгорится. А потому вскорости бросил и это занятие и начал присматриваться к чему-нибудь другому.
Он был тогда человеком верующим. Наверное, по этой самой причине и не мог нигде прижиться. Он почти исправно ходил в церковь, а однажды взялся за исповедь блаженного Августина. И хотя до конца не осилил, но отзывавшиеся эхом витиеватые фразы, словно произнесенные в самом кафедральном соборе, произвели на него неизгладимое впечатление. Он даже работал в приходе во время подготовки служб, шествий и других мероприятий подобного рода, и так как этим занимаются не столь уж многие, кое-кто из совета приходской общины обратил на него внимание. Ему предложили место.
Звучало довольно заманчиво: по работе своей этот человек устраивал конгрессы, то есть подыскивал для того, кто их собирался проводить, зал и заказывал места в гостинице, подключал микрофоны и громкоговорители, покупал карандаши и бумагу и заготавливал все то, о чем никто другой никогда бы не подумал. Устроителям конгрессов, так уж повелось, надобно иметь записи всех речей, докладов и дискуссий на пленке — на память или… да кто его знает, для чего. Вот и требовался — дабы застраховаться от срывов — человек, который сидел бы в наушниках за пультом и следил, чтобы все шло без помех; откажет микрофон — бил бы тревогу, заговорит кто-то слишком тихо — настроил бы регулятор чувствительности. Этим он теперь и занимался. Бог свидетель, работенка оказалась совсем не трудная, единственное, что входило в его обязанности, — слушать, не упуская из виду маленькие светящиеся точки, показывавшие колебания громкости и высоту тона. Ему не разрешалось отлучаться, не разрешалось читать или проявлять рассеянность каким-либо иным образом; но он умел работать сосредоточенно: платили тоже довольно прилично. Вот так сидел он каждый день в каком-нибудь конференц-зале на самой галерке, у стены, перед записывающим пультом и слушал. Впереди торчали головы с последних рядов, почти все — с седыми и жиденькими волосами, с затылками, потертыми как края кресел под ними. Выступавшие в большинстве своем — старики, их голоса высокие и слабые, так что приходилось придавать им силу с помощью усилителя.
Разумеется, он понимал немного, чаще всего разглагольствовали о медицине или о сложных технических вопросах. Но слушал он всегда. Внимательно и с искренним интересом.
Вскоре, правда, сообразил: лучше не ломать голову над услышанным. Это ни к чему не приводит и только вызывает жуткое чувство, будто живешь бок о бок с чем-то на редкость беспочвенным и неопределенным. Он старался пропускать мимо ушей и оставаться равнодушным к тому, что произносилось перед ним изо дня в день. И это получалось.
Во всяком случае вначале. Он слушал доклады, наверное, обо всем на свете. И вскоре заметил: ни в чем нет единства. Никогда. Если один рассказывал об открытии, тут же встревал другой и объявлял все ересью. А после выступал третий, утверждавший, что открытие это совсем не ересь, и потом следующий, и так далее; и так всегда, не важно, шла ли речь о лечении зубов или рекламных стратегиях. Однажды, на конференции философов, он услышал, что некто уже много лет назад заявил, будто все можно поставить под сомнение, но только не то, что ты и есть тот самый сомневающийся; и будто в этом заключается достоверное и, между прочим, единственно достоверное знание. Но потом на эту идею все ополчились, да еще в выражениях совершенно ему неведомых, и опровергли. Значит, опять что-то не то.