— Я в Риме. Буду сегодня вечером.
— Понятно. — Удивиться у нее, видно, уже нету сил.
Кто-то опять пришел. Надо дверь открыть.
Он ждет, пока мама вернется, а сам спускается в сад. Комната, где он только что побывал, однажды возникнув, не исчезает в нем.
Вот, город-дом. Такое чувство, будет потом говорить Матвей, что он мерз, а город укрыл его одеялом.
Мама вернулась. Рассказывает, кто пришел. Незнакомые ему люди.
Москва, говорит она, так для нее и осталась чужой.
Он не знал. Он думал, что листья, осень… То есть — ничего он на самом деле не думал.
— И куда?.. В Ленинград, обратно? Или со мной в Америку?
— Куда скажешь, Матюш. Глава семьи теперь ты.
Они еще поговорят, потом. А сейчас у нее нету времени. Он пусть прилетает скорей, а она пойдет варить кофе — для очередных посетителей. Она сегодня только и делает, что варит кофе.
— Погоди минуточку… — Матвею все время приходится помнить, что тут же, неподалеку от мамы, находится мертвое тело отца. А то бы он рассказал ей про многое — хотя бы про то, как ему понравилась музыка. И про это еще — город-дом.
Она угадывает его мысли:
— Неужели меня может расстроить, что тебе хорошо?
Вход в апельсиновый сад находится чуть в стороне от дороги. Одна из створок ворот закрыта, перед ней — стул, на стуле — старуха с гроздьями синих вен на ногах. Лицо у нее больное, неправильное, с глазами что-то. Вот, нашлось место и для старухи. Что она делала в прошлой жизни? Сидела записывала, кто когда зашел-вышел? Портреты дуче складывала из пуговиц? Италия тоже видела всякое. Нет, для фашистки она молода.
Другая створка распахнута, Матвей входит в сад.
Апельсины — всюду, на деревьях и под ногами, целые и раздавленные. Мальчик лет четырех-пяти, подбрасывает вверх мяч. Апельсин надеется сбить? Бросить мяч высоко у мальчика не получается.
Матвей трясет дерево, оно не толстое, очень крепкое. Несколько апельсинов падает. Он подбирает две штуки — Витторио и себе. И еще один — маме. Мальчик на его действия не откликается, продолжает бросать мяч.
Матвей пробует снять с апельсина шкуру, толстую, рыхлую, отделяется она с трудом. Выжимает в рот немножко горького сока. Апельсин несъедобный.
Дорожки, скамейки, трава. Котов не видно, куда-то попрятались.
Фонтанчик: каменное сооружение с выступающей из него волчьей металлической головой. Голова покрашена в красный цвет. Вода. Матвей припадает к пасти волчицы и долго пьет. Потом умывает лицо, руки — они пахнут апельсинами, и долго ими еще будут пахнуть, и снова пьет.
Его ждут. Не его, конечно, а пока он освободит фонтанчик: пожилая дама, матрона, вся в черном. Неужели она способна согнуться таким же образом? Нет, рукой затыкает волчице пасть, и у той обнаруживается отверстие на переносице, струя направляется вверх. Попила, отошла. Вода снова идет из пасти.
В отличие от того, что часом раньше творилось на площади возле церкви, здесь нет никакого театра, фабулы: старуха, матрона, мальчик с мячом, да и он сам — каждый пришел сюда за своим. Что-то, однако, их связывает, непостижимое. Случайностей нет, есть только непостижимость, непредсказуемость.
Запечатлеть, запомнить, облечь в слова. Забудутся некоторые подробности, вот что значит — не записать. Да и не умеет он еще ничего толком выразить. Не надо воспринимать себя слишком всерьез, вот что.
Матвей перемещается к границе сада, противоположной от улицы. Невысокое каменное ограждение, за ним — обрыв. Вид на Рим — на мост через реку, зеленую, неширокую — улыбается: река здесь, конечно же, никудышная, — на купола соборов, крыши домов. И Сан-Пьетро — на горизонте, занимает малую его часть. Теперь, при сравнении с прочими зданиями, видно: это очень, очень большой храм.
Глубина, высота. И — причастность, присутствие, не чье-то — его, Матвея, присутствие в мире, Матвей — его часть. Странно, он столько делал всего — учился, соревновался, переезжал, — и ничто не давало ему того ощущения собственного присутствия, которое в нем родилось за последний час.
Время совсем замедлилось, почти что остановилось.
Гудки: Витторио. Сейчас, сейчас, друг.
Когда он в последний раз испытывал это чувство — даже не радости — ясности, полноты, отчетливости, такое большое, что кажется невозможным, небезопасным удерживать его целиком внутри?
Домашнее задание, этюд: у белых три пешки, у черных — две, одна из которых рвется в ферзи, слон и конь. Белые делают ничью. Матвею лет десять-одиннадцать, он долго думает над этюдом и вдруг понимает, как он устроен, находит решение. Какая красота, смотри, мама! Дрожит от радости: я хожу так и так, пешку не удержать, да только она превращается не в ферзя — в коня! Иначе вилка, ходи за черных! Запирай, запирай короля! А теперь пешку двигай, но в ферзя и тебе превращаться нельзя, будет пат, как же ты ничего не видишь! Конечно, в ладью. Но у меня имеется, между прочим, вот такой ресурс. Чего ты смеешься? Получается что? — Ты выиграл, — говорит мама. — Нет, ничья! Погляди — два белых коня против твоей ладьи! Совсем другие фигуры, чем были вначале! Здорово, правда же?! Ему и радостно, и досадно — надо на доску смотреть, а она куда?
Теперь шахматные программы решают этюды мгновенно, да и Матвей уже нечувствителен к плоской их красоте.
Витторио гудит что есть сил. Тише! Силенцио!
Светит солнце, на город и на него. Матвей поворачивается к солнцу лицом, он любит солнце. Честное слово, как будто кто-то лично о нем заботится.
Гудки становятся беспрерывными. Матвей машет рукой, бежит.
Когда закончатся отпевание, похороны, девять дней, и родственники разъедутся, и они останутся с мамой вдвоем, он ее спросит: ты знала?
Она не станет уточнять, о чем. Скажет:
— Знала. С самого начала знакомства с твоим отцом.
А Матвей, как ей кажется, правильно сделал, что поменял фамилию?
Мама кивнет.
— Хотя… — улыбнется грустно, — красивая была фамилия.