– Да ему стоило только знак подать, – уверяли очевидцы последних минут жизни Молодого Помещика. – Стоило лишь моргнуть, и мы бы кинулись на них. Ведь эти недобитки скрывавшихся в лесу «отрядов» чувствовали себя здесь не очень-то уверенно.
– Вот там, в усадьбе у помещицы, – следовал жест в сторону торчащих башенок Охотничьего Домика, – они как дома были. – А здесь победили только из-за измены. И родилась эта измена за стенами восстановленной Теткой псевдомавританской развалины. Уверенность в том, что бачевская помещица сознательно выдала брата, обрекла его на смерть, как Иуда Христа, была непоколебима. «А теперь веночками хочет откупиться, возлагает их на его могиле во все дни поминовения». Но бог, по всеобщему мнению, таких измен не прощает. Он нетороплив, но справедлив – придет час, он поразит сердце Старухи, и тогда уж ничто ей не поможет – ни восстановленные гостиные Охотничьего Домика, ни отобранные у крестьян земли, те, что она в воскресные дни объезжает в своей коляске.
Все это ложь. А точнее, в этом столько же правды, сколько в торжественной – по всеобщему убеждению – встрече вернувшегося с войны молодого Бачевского. Кому же сегодня охота помнить, что помещик, как и все прочие, вернулся поездом, до отказа набитым военными, и лишь в толпе своих товарищей имел честь выслушать блистательную речь бургомистра, завершенную мощным ревом труб местного оркестра, гремевшего «Роту».
Как беднейший из бедных направился он домой пешком. Весь в пыли – ее вздымали мчавшиеся во весь опор подводы – он медленно брел по обочине, равнодушный к тому интересу, который возбуждали и это пешее его странствие, и сержантские нашивки, столь несоответствующие положению Бачевских. Тетка, когда я спросил ее об этом, призналась, что понятия не имела о его возвращении. Он появился в Охотничьем Домике лишь поздним вечером, до такой степени грязный, словно долгие часы, что прошли с момента его приезда на станцию до той минуты, когда он решился наконец постучаться в заслоняющие узор мавританских окон наспех сбитые дощатые ставни, он провел, бродя по окрестным болотам, там, где некогда гости Бачевского неутомимо выслеживали стайки уток-чирков.
– Я подумала, из деревни кто-то, от больного, – рассказывала Тетка. В то время, несмотря на растущую ненависть между усадьбой и окрестными крестьянами, кое-кто из деревенских еще приходил за лекарствами или за советом к известной своими врачевательными способностями помещице. Чего там вспоминать старые обиды, если больному помощь нужна. Впрочем, для многих крестьян обещанный раздел усадебной земли представлялся дурным бредом представителей новой власти. Горячкой, которой следует опасаться и тут, на земле, – к ним ведь наведывались враждебные новой власти отряды – и на небе, – вряд ли можно рассчитывать на милость неба к тем, кто покусился на чужое добро.
– Вон, видишь, – Тетка показывала темное пятно на полу, – только я протянула руку к аптечке за лекарством, постучали во второй раз, я услышала его голос, и баночка с соляной кислотой так и выпала у меня из рук. Ничем не смывается. Весной придется доску менять.
До этого дело не дошло. Пятно на полу дождалось той минуты, когда в соответствии с предсказанием деревенской легенды справедливый бог поразил перстом своим сердце бачевской барыни. И, пожалуй, никто, кроме меня, не знал, как сильно любила она брата. Как, готовая ради него на любые уступки, она просто захотела еще раз – последний – испытать волю человека, которого никак не могла признать взрослым мужчиной.
– Мой мальчик, – говорила она о нем даже в минуты сильнейшего гнева. – Братишка…
Ведь, по сути, они были очень похожи друг на друга. Но это бросалось в глаза лишь при длительном с ними общении. Вдруг обнаруживалось, что в резких Жестах Тетки как бы в зародыше кроется столь характерное для поведения ее брата застенчивое удивление.
– Сестра как-никак, – говорил ксендз Станиславский. – Я не стану вмешиваться в семейные неурядицы…
Не в силах разобраться, что же происходит в маленьких комнатках Охотничьего Домика, я почти ежедневно прибегал в приход. Это от меня ксендз Станиславский узнал о тайных вечерних встречах Молодого Помещика с окрестными крестьянами. Я даже спрашивал его, не надо ли оповестить об этом Тетку. Потому что меня пугали разговоры, которые вел вечерами бывший владелец Бачева, а ныне сержант народного войска, сидя на заборе, огораживающем участок усадебного парка, уцелевший после артиллерийской канонады. Еще издалека, по дороге от Охотничьего Домика к службам, видны были огоньки батрацких цигарок.
– Махоркой воняешь, – нервничала Тетка. – И когда уже я перестану за версту узнавать в тебе героя битвы под Шлохау, или как там назвали его в поздравительном послании, под Члуховом.
Я уверен, она никак не предполагала, что вонь грубого самосада, которой пропитан был сержантский китель Молодого, есть первый вестник скорого упадка имения.
А пока что в Бачеве было спокойно. После визита к Тетке на усадебных полях появились одиночные фигуры землемеров. Запахнувшись в солдатские шинели, под моросящим, холодным в том году, как в ноябре, апрельским дождиком, они переставляли с борозды на борозду длинные конечности сажени. Так как Тетка ежедневно посылала меня узнать, как продвигается «эта работа», я видел будущие контуры новых межей. Но земля пока что не возделывалась.
– Ага, боятся взять. Вот видишь. Я даже не думала, что здешний народ так к нам привязан, – говорила Тетка. – Ты вот уже освоился с этим коммунизмом, скажи-ка, а что будет, если крестьянам как раз и не понравится реформа, а? Ведь явно же, она им не по душе.
– Ничего не будет, – угрюмо отвечал Молодой Помещик.
– Как это ничего? – удивлялась Тетка. – Ведь земля не может долго не возделываться.
– Не знаю…
– Помяни меня, годик этак спустя приедет ко мне сам староста или бургомистр. Поклонятся низко: «Сделайте милость, хозяйствуйте, пани помещица. Нам в городах хлебушек нужен». А я их приму. Да, да, приму, важничать не стану. Видишь ли, – обратилась она ко мне, – эта революция и меня кое-чему научила. Чего уж там, прав был благочестивый ксендз в своих проповедях. Гордыня сверх меры обуяла Бачевских. Такой уж это род. А теперь мы служим в народном войске, так что и я могу поставлять зерно на хлебушек для рабочих. Не вечно же на «них» оглядываться.
«Они» были командирами двух разбитых войском отрядов и ждали «с оружием в руках, пока кончится кратковременная передышка в войне». По их убеждению, наступить это должно было очень скоро. Сколько может длиться шок, несомненно поразивший тех там, на Западе, после уничтожения немецкой армии? От силы полгода.
Вера в то, что лишь короткая передышка отделяет мир от решающего сражения, позволяла им спокойно выжидать, оберегая свои драгоценные жизни от излишних конфликтов с представителями новой власти. Порой они приходили на проповеди и, смешавшись с толпой, спокойно выслушивали недвусмысленные намеки ксендза Станиславского, который не упускал случая прогреметь с амвона о тех, кто непотребно растрачивает молодой энтузиазм, и напоминал, что сам Христос велел воздать кесарю кесарево, хотя кесарь и не верил в истинного бога. После богослужения отряд, построившись в шеренги, маршевым шагом направлялся в деревню. Там, как раз у изваяния святого Флориана, происходил небольшой смотр – к страху прятавшихся на это время по сусекам сторонников и служителей нового порядка.
Все чего-то ждали. Я тогда почти ежедневно ходил из Охотничьего Домика в деревню и ощущал какой-то дух временности в осторожных разговорах о политике. Хозяйки не желали ничего продавать за новые Деньги, крестьяне, несмотря на близость жары, забивали свиней и солили мясо. Некоторые не верили даже, что им удастся завершить жатву. Зачем же тогда выпахивать новые межи на усадебной земле?
На торжество вручения актов надела землей послушно явилась вся деревня. С интересом слушали приезжих певцов, внимательно смотрели выступления военных танцоров. Ждали, чем все это кончится. Акты на пожалованную землю заботливо упрятали в сундуки, в старое шматье, – пока что они были не более чем многообещающими бумажками. Некоторые по этому поводу ходили на исповедь.
– Понимаешь, – говорил ксендз Станиславский, – я и сам не знаю, что им посоветовать. Но мне кажется, что по божеским законам можно взять эту землю.
– Почему же вы, ксендз, не провозгласите это с амвона? – со злостью ответил я; уж очень претил мне невозмутимый покой, царящий тут, в тени лип и башни костела.
«Пусть бы уж решился, – думал я, – пусть бы выбрал – за деревню он или за усадьбу».
Его колебания каждый раз напоминали мне мое собственное, весьма мерзкое положение Теткиного доверенного слуги, состоявшего при этом в дружбе с «местными» – она ежедневно посылала меня в деревню узнать, что там новенького. Однако твердо встать на сторону одной из борющихся сторон я не мог. Одно то, что деревенские приходили к ксендзу советоваться, как быть с землей, то, что они старательно припрятали пока что бесполезные акты наделов, означало: придет время, и деревня поторопится прибрать свое к рукам.