– Имеет, – пробормотал я, а ксендз добавил:
– Ну, сами видите, сударыня…
– Пока еще ничего не вижу, – сказала Тетка, вставая, – ничего еще не вижу… У вас тут темно.
И вдруг, – мы были убеждены, что сейчас она выйдет из комнаты, – бачевская помещица тяжело оперлась о стол, а потом, как-то смешно растопырив пальцы, принялась рвать на себе ворот темного, застегнутого под самую шею платья.
– Сударыня, – перепугался ксендз, – может, воды…
Тетка выпрямилась и, схватившись рукой за спинку кресла, прошептала:
– Здесь – ни хлеба, ни воды. – И не успел я подбежать к ней, она тихо, легко опустилась на пол гостиной ксендза.
* * *
Так началось мое вторичное бдение у ее постели. На этот раз, быть может, так же, как и я, вспоминая то время, когда она с парализованными конечностями лежала в ожидании выздоровления в лучшей комнате нашего дома, Тетка принимала мои заботы с невиданной доныне благодарностью. Впрочем, она как-то притихла в последние годы, и порой, сидя подле нее и нащупывая кончиками пальцев ее едва заметный пульс, я невольно думал, как все же устала бачевская помещица. Теперь она не могла уже, как бывало прежде, даже в год убийства брата, находить в себе все новые запасы сил. Слухи о ее твердости уже не соответствовали действительности. Именно в то время, внезапно разбуженный среди ночи, я впервые услышал ее плач.
Тетка лежала неподвижно и, вглядываясь в тусклый огонек негасимой лампады перед старым, помнящим еще графские паломничества в Рим, образом, то и дело надрывалась от кашля. И если бы не слезы, медленно катившиеся по ее исхудавшему лицу, я бы подумал, что ошибся и что это просто-напросто кашель.
– И для чего все это, – шепнула она, когда я склонился над ней, пытаясь как-то остановить ее скорей похожие на икоту рыдания. – Одна я теперь осталась… С этой… – Она взглянула на потрескавшийся, отделанный под мрамор алебастровый потолок. – С позволения сказать, усадьбой…
– Может, все еще поправится, – пробормотал я, тупо всматриваясь в запутанную сеть трещин, в новые и новые изломы, возникающие за каждым слоем масляной краски. – На пасху я привезу мастеров из города. Они лучше это сделают…
– Ты и вправду веришь…
– Ну да, – поспешил я ее успокоить. – Я лично знаю нескольких хороших мастеров. Из тех, знаете, тетя, что в давние времена в усадьбах работали…
– Ах, в усадьбах, – донеслось до меня из постели. – Они теперь безработные, верно…
– Уже недолго, – заверил я ее, думая о близком восстановлении Охотничьего Домика. – Еще несколько месяцев… Пасха…
Но Тетка уже забыла о потрескавшемся потолке. Она взглянула на меня и, когда я нагнулся, чтобы разобрать ее шепот, произнесла вдруг неожиданно громко:
– Чепуха, ничего уже не изменишь. Ни на какую пасху… – А потом добавила потише: – Усадьбам конец. Бачевская умерла с Молодым Помещиком.
Этот ночной разговор был, впрочем, единственным, когда Тетка обнаружила столь тяжкие сомненья в целях своей борьбы. Никогда более, даже перед самой смертью, не дано мне было видеть ее слез. Впрочем, не думаю, чтобы она сама считала этот ночной разговор недопустимой слабостью, следствием болезни и что нам обоим лучше было бы забыть о нем. Бачевская помещица просто высказала мне то, о чем, верно, не раз задумывалась в одиночестве. Я был удостоен чести быть посвященным в ее сомнения. Однако тот факт, что она уже не верила в возможность возврата к прошлому, отнюдь не менял ее обычного поведения. Это, возможно, прозвучит слишком патетически, но она, подобно человеку, твердо знающему, что болезнь неизлечима, даже не пыталась причаститься другой, способной недели на две оттянуть ее смерть, но столь чуждой ей жизни. Тетке оставалось лишь до самого конца скрывать от окружающих тот факт, что она сознавала закономерность своей смерти. Именно потому я и расценивал тот ночной разговор как честь, оказанную мне, как отличие, которое я заслужил многолетней свой благодарностью.
О ночи той не вспоминалось больше никогда. Единственным, пожалуй, ее следствием были участившиеся теперь разговоры о бачевском помещике. Тетка, единожды одарив меня своим доверием, позволила теперь вспоминать это имя; более того, даже сама пыталась каждый вечер во время своей болезни вызывать его в нашей памяти.
Я мог подробней, чем другие, рассказать ей о его смерти. А предвидел я эту смерть с тех самых пор, когда после прихода армии Молодой Барин поехал в город и вернулся оттуда в мундире капрала. На его конфедератке вместо довоенного орла красовалась пястовская «ворона». В местных трактирах, где в ожидании лучших времен отсиживались парни, не желавшие примириться с новой эмблемой этой странной польской армии, много разглагольствовали о помещичьей «вороне». Даже больше, пожалуй, чем о его нашивках, – вопреки всем ожиданиям он был тогда всего лишь в чине капрала. Бачевский с капральскими нашивками и с лишенным короны орлом на конфедератке…
Именно необычность его жизненного выбора помогла ему, как я думаю, весьма быстро получить мундир. Не прошло и двух дней со времени вступления помещика в коммунистическую армию, а новый президент города на торжественном банкете уже ораторствовал о тех, кто, несмотря на чуждое классовое происхождение, присоединяется к правому делу.
– Мы не отвергаем никого из тех, кто хочет вместе с нами созидать основанное на справедливости отечество, – говорил он, провозглашая очередной тост. – Вот вам, – бывший помещик становится капралом народного войска. Идет на Берлин, воюет против гитлеровцев… А если потребуется, пойдет вместе с нами, как хороший солдат и честный гражданин, против тех, кто любой ценой хотел бы сохранить власть помещиков и фабрикантов…
В городских трактирах велись долгие споры о том, согласен ли молодой Бачевский с заключительными словами тоста. То, что он пошел против немцев вместе с коммунистами, было еще понятно. Кое-кто из трактирных стратегов намекал даже на необходимость использовать любую форму борьбы. Вспомнили о литературных интересах Молодого Барина. Старый усадебный гувернер, сколотивший себе немалое состояние – около двадцати гектаров земли – на торговых сделках с оккупантами, гремел на весь зал:
– Он всегда зачитывался Конрадом Валленродом. Вы, конечно, понимаете, дорогие мои, Конрадом Валленродом…[4]
– Как бы он не просчитался с этим самым Валленродом, – откликнулся один из ожидавших лучших времен парней. Они сидели рядком у стойки, сторожко разглядывая зал, наблюдая за дверями, встревоженные этим неожиданным для них поворотом истории. Я опасался этой их тревоги.
«От этого страха, – думал я, наблюдая, как они судорожно ощупывают внутренние карманы курток, – от этого страха они и перед убийством не остановятся».
– Ну, земляк, так как же с Валленродом? Верно это или нет? Только ясно отвечай, по-солдатски, – приказал тот, что сидел рядом с моим столиком.
– А что, если он шпионит по приказу бывшего помещика, а нынешнего народного вояки? – раздумчиво произнес какой-то блондин.
– Глуп он для этого. И Старую Барыню слушает, – заявил бывший гувернер. – А что та обо всем об этом думает, вам известно.
– Итак, здоровье старой Бачевской, – поднялся один из сидящих у стойки. – Да здравствует истинная польская гетманша!
– И наследница сенаторов! – завопил развеселившийся гувернер и вдруг осекся, с ужасом глядя в глаза парней, замерших у стойки по приказу «смирно». А те, спокойно выпив за здоровье Тетки, сели, балуясь содержимым внутренних карманов и не сводя глаз с незадачливого шутника. Гувернер нервно тянул руки по швам псевдовоенных бриджей. Под взглядами парней его загоревшая, отливающая медью голова покрылась испариной. Наконец один из них оторвал руку от кармана куртки и рявкнул:
– Вольно.
А так как гувернер, неуверенный, позволительно ли сесть после этой команды, продолжал стоять у своего столика, человек, подавший команду, подозвал его к себе и сказал вроде бы шепотом, но так, чтобы все в зале его слышали:
– Скажи ему по старому знакомству, в Валленрода пусть лучше не балуется. Прошло время с крестоносцами драться…
Это предостережение, видимо, не достигло ушей Молодого Барина. Прежде чем завсегдатаи местных трактиров успели установить, является ли он сторонником коронованного орла и как относится к реформе, он уже лежал в поморском военном госпитале. Из письма, которое получила моя сестра, стало известно, что ему прострелили легкое в бою за какую-то местность с непольским, труднозапоминающимся названием. К тому же его произвели в сержанты, и это обстоятельство привело Тетку в бешенство. «Что за абсурд, – сокрушалась она, бегая по опустевшим комнатам Охотничьего Домика. – Чтобы помещик носил нашивки армии, снарядами уничтожившей усадебные строения!» И никакими уговорами нельзя было убедить ее в том, что артиллерийский огонь, срезавший верхушки парковых деревьев, вовсе не имел целью сровнять Бачев с землей.