– А чего? Вы не видели, случаем, такое объявление: "Переделка старых людей на молодых"?
– Нет, – сказала Фрида. – Я не видела.
– Я тоже...
И опять потянуло в туннель, но она удержалась на кромочке.
– Где вы, Сорокер? – позвала. – Где вы, Воронер?
– Я тут, Хана Семеновна. Я сыну звонил. Он у меня дантист. У него связи. Может, спросит у кого.
– Ох, Сорокер, Сорокер! Мне бы теперь другие связи. Поговорите со мной, Сорокер, пока не утянуло.
– Я, Хана Семеновна, – сказал с чувством, – скоро вас подстригать буду. Пора уже. Как только домой воротитесь.
– Вряд ли, Сорокер. Не надейтесь, Воронер...
И опять он побежал за врачом, вприпрыжку по коридору:
– Берите мою кровь! Хоть для кого!..
Поплакал наскоро в уголке...
– Вова, – позвала она. – Потом почитаешь. Дай лучше руку, Вова...
Но потянуло уже стремительно – не удержаться и не удержать – в глубину, в глухоту, в немоту со слепотой, удалялся без возврата Вова-хасид, светлым пятнышком в конце туннеля... но отлепилась от стены тень – нос пуговкой, руки потянула призывно, радостно повлекла за собой. "Вспомни, вспомни, друг любезный, вспомни прежнюю любовь..." – "Как скажешь, Анечка..."
– А я есть... смерть прекрасная... – сказала Хана издалека, из невозвратной уже глубины. – Пришла я тебя... воскушати...
В двенадцать часов ночи, с последним ударом пульса, Золушка перестает быть Золушкой.
И всё тут.
10
Самолет прилетел из Вены.
Малую привез группу.
Всего ничего.
Ждали за стеклом встречающие. Перетаптывались. Переговаривались. Выглядывали своих.
Бежал по залу мужчина в ушанке, в тяжелом драповом пальто, в туфлях на микропоре, плакал, смеялся, ладонью водил по стеклу, по лицам за стеклом, ладонью здоровался.
– Здравствуйте! Вот мы приехали!..
ЧАСТЬ II
РАССКАЗЫ ИЗ ДРУГОГО ПОДЪЕЗДА
1
Абарбарчук тоже был ребенком.
А как же!
Как все, так и он.
Шатун-Абарбарчук.
Это был непоседливый переросток с таким длинным носом и такой фамилией, которые не снести одному.
Но он нёс.
Пусть жизнь твоя течетъ
Спокойною рекою,
Усыпанная тысячью цветовъ.
И пусть всегда, всегда с тобою
Надежда, Вера и Любовь...
Он бегал босиком по берегу Днестра, долгоносый Абарбарчук, плавал по-собачьи до посинения конечностей, – на той стороне реки виднелось бессарабское село Сороки, до которого хотелось доплыть, – а, проголодавшись, валился навзничь под первую встречную козу, сосал неподатливое вымя, косил шныристым глазом, чтобы не набежала врасплох владелица козы, рукастая хозяйка, или властелин козы – рогатый козел.
Звали его по малолетству – Чук.
Остаток фамилии пылился до времени за ненадобностью, пока не выправили ему по зрелости паспорт и не припечатали навсегда: первый пункт – Абарбарчук, пятый пункт – ой!
Желаю быть счастливымъ,
Желаю горести не знать.
Желаю всеми быть любимымъ,
Прошу меня не забывать...
Насосавшись козьего молока, Абарбарчук пошел на Москву.
Шел до него Наполеон – той же дорогой, шел после него Гитлер: у Абарбарчука был свой интерес.
Запретное стало доступным, вот он и пошел.
На Москву шли многие.
Шел представитель вымерзающей народности: в Москве потеплее.
Шел парень-вострец: в Москве больше наложено в карманах и больше оттопырено.
Шел Ваня Рыбкин, воронежская порода: учиться на Ломоносова.
Шли Макароны, из глубинок оседлости: все идут, и они пошли.
А Лазуня Розенгласс всегда жил в Москве.
У Лазуни было первогильдейское право, от папы Розенгласса: "Розенглассъ и С-нъ, торговый дом – Никольская, 11".
Золотые изделия и часовой магазин.
Телефон – 30-64.
Меня не было еще на свете, когда он родился.
Я долго еще потом не жил.
Но я его хоронил.
Лазуня Розенгласс, мой родственник.
Два слова для тебя –
Люби и не забудь меня!
На память отъ искренне любящей мамы, Сокольники, 23-го июня 1902 года.
Голубой альбом с бордовым тиснением.
RELIEF-ALBOM.
"Учебныя пособия у Красных Воротъ".
"Ученика московского коммерческого училища 2-го параллельного класса "А" Лазаря Розенгласса – в Москве".
Мама Розенгласс ездила на воды в Карлсбад, а оттуда в Кранц, на морские купания.
Так советовали врачи.
Мама Абарбарчук покупала на базаре селедку за пятачок, резала ее на шесть кусков, каждый торговала по копейке.
Доход – прикиньте сами – копейка с селедки.
Хвост и голова не в счет.
Хвост и голову подъедали сами.
Но выходил уже в коридор, независимо отражаясь в тяжелых, дедовских, синевой оплывших зеркалах, бледный и вихрастый гимназист, что вскидывал кверху голову да бормотал наизусть, гневно и запальчиво:
– Всякое общество имеет свою цель и избирает средства для достижения оной... Необходимость Россию преобразовать и новые законы издать... Проект первых распоряжений по армии после переворота...
Соломон Розенгласс. Беспощадный экспроприатор. Который хотел впасть в бедность из принципа и экспроприировать собственного папу, но он не успел. За него это сделали другие.
Соломона убили на Пресне.
Пулей в грудь, головой с баррикады.
Следа от него не осталось.
Даже в Лазунином альбоме.
Я ни поэтъ,
Ни русский воинъ.
Залез в альбомъ
И тем доволен.
Сизов Никола.
Папа Розенгласс с мамой Розенгласс уехали в восемнадцатом году за границу.
С собой у них был только один чемоданчик такого внушительного содержания, которое кормило их до самой смерти.
Умерли они в Палестине, вроде бы, в Петах-Тикве, и могила их затерялась.
А Лазуня Розенгласс умер в Москве.
Это точно: я сам его хоронил.
Он не поехал с родителями, Лазуня Розенгласс. Он был молод тогда, любознателен и очень хотел поглядеть, чем же закончится этот эксперимент.
Его могила тоже затерялась.
Ха-ха-ха! Два стиха.
Хи-хи-хи! Все стихи.
От Кати Макъ-Гилль, 23 августа 1904 года, Сокольники
Абарбарчук долго шел на Москву, путь был извилистый, из теплушки в тифозный барак, но он всё же дошел.
На одном из перегонов страшила-казак пугнул вагонное население – баловства ради – длинной своей саблей, и Абарбарчук тут же замотал голову полотенцем, как от зубной боли, запрятав свой несравненный нос до лучших времен.
Худшие времена – это когда бьют.
Лучшие – это когда не бьют, но могут ударить.
На заставе его выглядывала Фрида.
Она выглядывала его из окошка не первый уже год, потому что в девушках тоже не сладко, а когда ты весь день кроишь лифчики, всякие мысли лезут в голову даже самой порядочной девушке.
Фрида Талалай напоила его водой и повела к папе.
Папа Талалай оторвался с неохотой от Книги и задумался: Абарбарчук – редкая для еврея фамилия.
И тогда он размотал полотенце на голове, обнажил неопровержимое свое доказательство, папа Талалай просиял, и дело было сделано.
В дверь позвонили.
Я открыл.
Солнце безумствовало на улице, солнце вторгалось во все углы, и даже в тени притаилось яростное полуденное солнце Иудейских гор.
Между прохладой комнаты и жаром улицы провисла тонкая взвешенная кисея.
На пороге стоял ребенок. Замечательный мальчик. Сам на улице, носом пробивал кисею.
– Здравствуй, – сказал он и прошел в комнату.
– Здравствуй, – сказал я. – Чего скажешь?
– Пришел проверить, как вы живете.
Он ходил по комнате, осматривал мебель, стены, книги, весь нехитрый уют временного нашего жилья, а я терпеливо ожидал приговора.
– Ну как? – спросил я.
– Вы живете прекрасно, – строго сказал он и ушел за порог, как окунулся в золото.
– Ты кто? – крикнул я вслед. – Абарбарчук? Розенгласс? Сорокер-Воронер?
Он даже не обернулся.
Адье-адье – я удаляюсь.
Луанъ де ву – я буду жить.
Ме сепандантъ – я постараюсь
Жаме, жаме – васъ не забыть.
Дурилин Михаилъ
2
Две старушки без зубов говорили про любовь.
Криком.
От глухоты своей.
Соня и Броня.
– Граф Лев Николаевич Толстой первым открыл нам русского крестьянина, за что огромное ему спасибо...
У подъезда стояла скамейка.
Узкая да короткая: только зад прислонить.
Ерзал по скамейке в непрерывном шевелении смятенный и порушенный старичок-заеда, протирал до дыр форменные штаны с кантиком: заплаты не поспевали ставить.