— Это действительно мистер Пиперс?
Уолли Кокс, ставший впоследствии звездой нескольких очень популярных телешоу, включая и «Площади Голливуда», к тому времени прославился как персонаж телесериала «Мистер Пиперс».
Кокс, повернувшись ко мне, ответил:
— Нет, я — Орсон Уэллс.
А Брандо, расхохотавшись, сказал:
— Врет. Он — Рита Хэйворт.
Услышав это, я сказал Брандо, что мне то и дело говорят, будто мы с ним могли бы сойти за близнецов.
Все расхохотались, и дальше разговор у нас пошел совсем уже веселый.
— Ты откуда, парень? — поинтересовался у меня Брандо.
— Я-то? Я из Бенсонхерста, это неподалеку от Кони-Айленда.
— А ты не слишком далеко от дома забрался? — спросил он. — Ты разве не знаешь, что в этом баре гомиков хоть пруд пруди?
— Чшшш, — прошипел я. — Неровен час, кто-нибудь вас услышит. Вот у нас в Бенсонхерсте гомиков вовсе нет, ни одного.
Все покатились со смеху.
— Еще как есть, — сказал Уолли Кокс. — Они везде есть. Даже на Кони-Айленде. И что сказали бы твои родители, узнав, что ты пьешь пиво с гомиками? Бармен, еще пива нашему бруклинскому малышу.
— Поверить не могу, что выпиваю с мистером Пиперсом и Стэнли Ковальски, — сказал я, обращаясь к Коксу и Брандо.
— Не-а, — ответил Брандо, — никакой я не Стэнли. Я — Ева Мэри Сэйнт.
— А я деньги на кожаную куртку коплю, как у байкера, — сообщил я Брандо. И следом, понизив до заговорщицкого шепота голос, спросил у обоих. — Слушайте, а вы двое не, э-э, не гомосексуалы?
— Ни в коем разе, — ответил Кокс. — Мы просто пришли посмотреть на извращенцев. Но сами? Ни-ни. А ты что, из них?
— Он же из Бруклина, — вмешался Брандо, — ты разве не помнишь? А там такие не водятся.
Все снова расхохотались.
— Прямо не знаю, что и сказать, — признался я им обоим. — Вы и вдруг сидите тут с самыми обычными людьми.
И повернувшись к Брандо, добавил:
— Вы ведь получили «Оскара» за то, что умеете громко рыдать.
Брандо, улыбнувшись, ответил:
— Знаешь что, малыш. Обними меня — но только по-мужски.
— А я как же? — сказал Кокс. — Ты разве не хочешь рассказать маме с папой, как мистер Пиперс и Марлон Брандо поили тебя пивом и обнимали?
Я встал и, ощущая едва ли не благоговение, обнял сначала одного, а потом другого.
— Вот что, — сказал Брандо. — Мы собираемся на вечеринку, это в нескольких кварталах отсюда. Давайте пойдем туда и будем обнимать всех, кого захотим.
Уолли Кокс наклонился ко мне и лукавым сценическим шепотом сообщил:
— Но только должен тебя предупредить. Там будет куча гомосеков.
Я провел тот вечер с Марлоном Брандо, Уолли Коксом, Элвином Эпштейном и целой толпой знаменитостей, многие из которых и вправду оказались гомосексуалистами. И это был один из лучших вечеров во всей моей жизни.
Такие вечера и в любой-то жизни — большая редкость. На них ты словно взлетаешь, высоко-высоко, — правда, для меня это означало, что следом придется падать, и очень низко. Домой я возвращался, ощущая полное одиночество. У всех моих друзей и родичей имелся дома кто-то, с кем они могли поделиться, кому могли рассказать о своих удивительных приключениях. А я в ту ночь одиноко лежал в постели. Мне некому было поведать о вечере, который я провел, смеясь, обнимаясь, прожигая жизнь в компании Марлона Брандо и Уолли Кокса. Положим, я мог бы позвонить одной из моих сестер, но даже если бы они поверили моему рассказу, что сомнительно, ничего интересного они в нем все равно не усмотрели бы. А уж родителей он и вовсе оставил бы равнодушными.
«Бран — кто? — словно слышал я голос матери. — И Уолли Кокс? Ну что за чушь ты несешь? Слушай, а ты сегодня хоть что-нибудь заработал? Эта закладная, она меня в могилу сведет.» Так что Элли оставалось только одно — очередная долгая, тягучая, мучительная, переходящая в киношное затемнение ночь. Всякий раз, как меня охватывало тягостное чувство одиночества, я следовал примеру, который всю мою жизнь подавал мне отец, — заваливался спать.
Вот такой и была моя жизнь. Будние дни я проводил в Нью-Йорке — зарабатывал деньги и вступал в случайные половые связи с не знакомыми мне людьми. А в пятницу вечером выезжал в Уайт-Лейк, спасать бизнес моих родителей.
Там, в Уайт-Лейке, я изображал «нормального» бизнесмена. Что, разумеется, было чудовищным враньем. В Нью-Йорке же я был художником и геем. Что было чистой правдой. Однако, притворяясь и тем, и другим сразу, я ни тем, ни другим быть не мог — по крайней мере, полностью.
Я разрывался между двумя моими личностями, и разрешить противоречие, было невозможно. Если я решу жить собственной жизнью, то побегу из Уайт-Лейка стремглав, как человек, только что выпущенный из турецкой тюрьмы, однако в итоге родители мои впадут в нищету. А если я этого не сделаю, то могу рано или поздно покончить с собой, направив машину за ограждения моста Джорджа Вашингтона. Так или иначе, часы продолжали тикать. Каждый пятничный вечер, направляясь по Нью-Йоркской магистрали на север (пока все мои друзья ехали на восток, к Файер-Айленду), я мрачно размышлял о том, как ужасна моя жизнь. Во время этих возвращений в мотель я часто вспоминал пророчество сестры: «Ты потратишь на их дерьмовый мотель твои лучшие годы. И никакого проку от него никогда не добьешься»
Сколько раз мне хотелось повернуть машину назад и забыть все, что я знал о двух идиотах, находивших удовольствием в том, чтобы губить и мою жизнь, и свои собственные. Однако я так и ехал к перекрестку № 16, а по моему лицу катили слезы.
4. Истерически хохоча, рою себе могилу поглубже
— Что вы собираетесь сделать?
Мой психоаналитик, Моррис, — человек во всех отношениях невозмутимый, — выдрал из зубов трубку и, вследствие внезапного сокращения его больших ягодичных мышц, весьма впечатляющим образом взвился из кожаного кресла вверх. Я поставил бы ему девять баллов за высоту, но всего три за стиль — уж больно он махал руками.
Такой была реакция Морриса на мой новейший план привлечения в мотель новых клиентов.
— Бассейн? — неверящим тоном переспросил он. — Вы в своем уме? Вам нужно найти возможность убраться оттуда к чертовой матери! Каждый год вы все сильнее утопаете в долгах! Говорю вам, ни цента вы там не заработаете! К шестидесяти пяти у вас не останется никаких денег и кончите вы вашу жизнь, сидя с завернутыми в газеты ногами в каком-нибудь государственном приюте. Продайте ваше заведение и вернитесь к нормальной жизни!
Совет мудрый, и вы наверное решили бы, что, платя советчику пятьдесят долларов в час, я мог к нему и прислушаться. Но я страдал тем же недугом, какой обычно поражает патологического игрока — думал, что если рискну еще разок, то сорву банк.
Бассейн обошелся бы мне в 10000 долларов — в 1968 году это были деньги немалые. Однако я только что закончил большую фреску, которая изображала нео-греко-романские сады и украшала собой расположенный на Парк-авеню пентхауз одной баронессы, которая, как я позже узнал, владела в Третьем рейхе автомобильным делом. Денег, которые я рассчитывал получить за эту работу, как раз на бассейн и хватило бы. Строители уже начали рыть для него котлован, когда декоратор баронессы, Паоло ди Монтипульчиано, платить мне отказался.
Паоло заявил, что мои сады не похожи на настоящие, что художественные достоинства фрески его не устраивают, и, едва я закончил работу, выставил мои краски на улицу, а в пентхауз меня пускать перестал. И я подал на двух этих паразитов в суд.
Шансов выиграть процесс у меня было несколько больше, чем они полагали. Склонности к хвастовству я не питал и потому не сказал нацистской баронессе и ее конопатому итальянскому пуделю, что преподаю в Хантер-колледже. Не упомянул я и о том, что однажды пригласил в их отсутствие декана моего факультета, доктора Эдну Лейц взглянуть на фреску. Доктору Лейц моя работа понравилась, она сделала несколько фотографий фрески, которые я затем показал двум историкам искусства. Историки подтвердили в суде аутентичность моих садов. А доктор Лейц дала показания относительно качества работы.
— Судья, — начал я, — эти деньги нужны мне для моей матери, которая добралась в 1914 году от Минска до Нью-Йорка, спасаясь от казаков, насиловавших и иными способами осквернявших беззащитные еврейские семьи.
Задним числом мне представляется, что я рассказал эту столь часто повторявшуюся душещипательную историю из желания публично поквитаться с мамой.
— Если моя мать не получит этих денег, — продолжал я, — мне нечем будет оплатить строительство бассейна, которое сейчас производится в нашем мотеле, а это значит, что мы наверняка обанкротимся, и мать окажется на улице.
Судьбе было угодно распорядиться так, что судья тоже оказался сыном эмигрантов из России — да еще и из Минска. Дальнейшее представить себе нетрудно.