Разжав пальцы, бабушка выпустила мою руку. Она не произнесла ни слова, только поникла головой, как бы признавая над собой власть этих людей.
В таборе Баро Шыро нас приняли очень гостеприимно, угостили замечательной молочной кашей, мне и дяде Пете дали по большому антоновскому яблоку. Бабушка не притронулась к еде, она сидела на земле, охватив колени руками, и все качала, качала головой, круглые металлические серьги колотили ее по щекам. А затем к нам подошли молодые цыгане. Смеясь и балагуря, они увлекли дядю Петю с собой. И тут я увидел, как бабушка подняла руку к своей кивающей голове и медленно, с каким-то задумчиво-отрешенным выражением вырвала седую прядь волос и кинула ее в траву.
Но я должен прервать свой рассказ и объяснить, что представлял собой табор Баро Шыро.
У цыган существовал свой «беспроволочный телеграф». Встречаются на дороге два цыгана и тут же начинают пытать друг друга: из какого, мол, табора, куда и откуда путь держишь, кого повстречал дорогой, не ведомо ли тебе, где Синий, где Черный табор, в каких краях Амелька кочует?.. Знаком или не знаком тебе встречный человек, друг он тебе или недруг, ты должен по всей совести ответить на его расспросы. Главный интерес для цыган представляли пути таборных кочевий — и тут ты должен был делиться не только своим знанием, но и сведениями из третьих, четвертых уст.
По этому беспроволочному телеграфу бабушке было известно, что в здешних местах нам не может повстречаться ни один табор, за исключением того, чьи дороги никому не ведомы, что появляется невесть откуда и исчезает невесть куда, — словом, за исключением страшного разбойного табора Баро Шыро — Большой Головы.
В то время по ярмаркам, селам и станицам бродило множество цыган-одиночек, по той или иной причине покинувших родной табор. Один стал жертвой несчастной любви, другой поступил нехорошо, по отношению к табору и был изгнан, иной вышел из тюрьмы, отсидев за конокрадство, и не успел нагнать своих… В старое время цыган принято было называть бродягами. Гонимые и преследуемые в течение многих веков, лишенные своего клочка земли под ногами и прочной кровли над головой, цыгане были бродягами поневоле. Сами мы не любили этого слова и называли так лишь отбившихся от табора одиночек. Баро Шыро заманивал таких бродяг в свой табор, состоявший из нескольких родственных семей и его многочисленных жен. Когда набиралось пять-шесть человек, Баро Шыро подбивал их на «дело» — так называлось конокрадство, а сам со своей свитой шел по богатым станичникам и говорил: «Мы — цыгане, но не воры. Не все цыгане воры, и мы хотим, чтобы вы в этом разбирались. Завтра к вам придут плохие цыгане воровать коней, вы их поймайте и накажите как следует». Станичники, народ недоверчивый, обычно отвечали: «Хотите калым взять? Не выйдет. Все ваше цыганское племя одним мирром мазано». — «Мы ничего не возьмем, покуда вы не поймаете этих воров. А когда поймаете, вы нас вознаградите. У вас триста дворов — триста полтинников. На месяц жизни табору».
И уходили. В назначенный день и час посылали на «дело» ни о чем не ведающих парней. Те шли — и не возвращались. Станичники были круты на расправу. Они убивали конокрадов топорами, вилами, кольями и хоронили в общей яме. А Баро Шыро собирал дань. И тут станичники не скупились; кроме условленной платы, отваливали цыганам и мяса, и яиц, и муки, и кое-чего из платья. Ночью разбойный табор снимался с места и, уходя, нередко отбивал тот самый косяк коней, за который подосланные им несчастные парни заплатили жизнью.
Приспешники Баро Шыро умели держать язык за зубами. Само собой разумеется, станичники тоже помалкивали. И потому, хоть цыгане и ведали, что в таборе творятся черные дела, что немало погибло там молодого пришлого народа, но чем все же промышляет табор Баро Шыро, никто толком не мог понять.
Все это я узнал значительно позже…
Я, конечно, видел тревогу и скорбь бабушки, но мне в таборе Баро Шыро очень понравилось. Помню первую ночь. Звездное небо. Я лежу на теплой, мягкой постели. Мне никогда не доводилось спать на такой хорошей постели: пухлая перина, под головой набитая сеном подушка, укрытая почти нерваным одеялом. Я хлопаю себя по животу, набитому молочной кашей, он тугой, как мяч. Мне хочется смеяться. Но рядом сидит бабушка. Она не спит. Отблеск потухающего костра падает на ее лицо, на котором что-то блестит. Я догадываюсь, что это слезы, и мне неприятно смотреть на бабушку. Я отвожу глаза и смотрю ввысь. Небо усеяно звездами. Звезды шевелятся, подмигивают друг дружке, а порой и перекатываются по черной глади неба. Им тоже весело. Я думаю о том, что теперь у нас каждый день будет молочная каша и теплая постель, и с этой мыслью засыпаю.
Я не ошибся в своих ожиданиях. Была и каша и белый хлеб, и никто не требовал, чтоб я ходил по дворам, где злые собаки, а люди злее собак; были и веселые игры с маленькими цыганятами.
Мы собирались на площадке перед костром и торговали воображаемыми конями. Мы хлопали друг дружку по рукам, как это делают барышники, слюнявили и долго пересчитывали конфетные бумажки, означавшие деньги, ругались, требовали придачи, пили «магарыч» из ржавой консервной банки и, шатаясь как пьяные, расходились по шатрам, причем каждый считал себя в выигрыше, а других в накладе. В общем, это была настоящая цыганская игра, и взрослые никогда не цыкали на нас и не ругались, что мы-де путаемся под ногами. Бывало, наш конный рынок посещал нарядный пожилой цыган, правая рука атамана табора, и отечески нас поощрял.
Одно лишь казалось мне странным в этом таборе. Уходящий день здесь не провожали ни пением, ни плясками, как то обычно принято у цыган. В таборе Баро Шыро не звучала музыка.
Петю мы видели только издали. Однажды он пришел перед обедом в черном цыганском костюме, в плисовой, давленной узорами жилетке нараспашку, неузнаваемо роскошный и чужой. Сбылась его заветная мечта: из одного кармашка в другой по животу Пети тянулась часовая цепочка. Правда, на цепочке висел лишь футляр от часов, (у цыган это называлось «часы без требухи»), но разве это важно — цыгане не по часам определяли время.
Сапоги у Пети самые модные, с узкими утиными носами и лакированными голенищами. Таким предстал перед нами Петя, и я вдруг почувствовал, что мне очень легко теперь назвать его «дядей».
Но бабушку не обрадовал Петин вид. Она задрожала, пала на колени:
— Уйдем отсюда, уйдем, соколик!.. Погубят они твою головушку!
Петя ничего не ответил, он вынул из кармана брюк пригоршню монет и побренчал перед моим носом.
Я попросил у него одну маленькую монетку, но Петя сказал, что тратить деньги запрещено, Баро Шыро сам каждый вечер проверяет, все ли монеты целы.
Услышав имя Баро Шыро, бабушка стала плеваться, рвать на себе волосы и целыми клочьями швырять их на землю.
Петя ухмыльнулся довольной и жалкой ухмылкой одуревшего от счастья человека, достал свои «часы без требухи», поглядел на картонный циферблат и вразвалку зашагал прочь.
Кругом нас было много женщин, но они как ни в чем не бывало продолжали спокойно заниматься своим делом. А бабушка не унималась, и мне было очень за нее стыдно. Я просил: «Баба, не надо», — и подбирал пучки ее волос, чтоб ветер не разнес их по всему табору.
И тут перед нами возникла невиданная и дивная, как в сновидении, фигура человека. Могучее туловище с саженным размахом плеч едва держалось на коротеньких гнутых ножках. Но длинные волосатые руки, которыми он касался земли, служили ему подпорками.
Самым поразительным в этом могучем карлике была его голова. Огромная, как котел, в жестких вьющихся волосах, с громадными салазками челюстей и плоским сломанным носом, она казалась вдавленной в грудь и плечи… Глаза его, маленькие и светлые, остро поблескивали в глубоких глазницах. Одно ухо у него было больше другого, остроконечное и длинное, растянутое тяжелой серьгой.
Безошибочным детским инстинктом я сразу догадался, что это и есть Баро Шыро. В зубах Баро Шыро сжимал трубку, такую же сказочную, как и он сам. Чубук трубки изображал его собственную голову, вырезанную из морской пенки с поразительным мастерством.
Баро Шыро пыхнул дымом, вынул трубку изо рта и что-то отрывисто сказал бабушке негромким, сиплым голосом. Казалось, звук выходит из его плоского, раздавленного носа. Бабушка глянула на Баро Шыро и повалилась лицом в траву. А тот заковылял прочь на своих ногах-коротышках.
В этот день стало известно, что наши парни идут на «дело».
Вечер выдался ветреный. Громко хлопали полотнища шатров, поскрипывали кибитки, словно собираясь в дальний путь, пламя костра не поднималось кверху, длинными языками стелилось по земле, слизывая траву. Наши парни ушли, табор замолк, притаился.
Впервые стало мне здесь смутно и тревожно. Я просил бабушку:
— Уйдем, уйдем отсюда, баба…
— Как же мы бросим нашего Петю, — отвечала бабушка и плакала, плакала. Я чувствовал на губах ее слезы, холодные и соленые.