Потом кликнула Зою и Антона, то есть меня, велела дальше по душам разложить.
Мы с Зоей стали с двух концов продукт брать, и руки наши встретились. Не так, как приказано на танце: «Саша, ты помнишь наши встречи»… По-другому. Случайно. Я прикоснулся лишь, почувствовал, что руки у нее не ледяные вовсе. Руки-то теплые у нее. Даже горячие.
Я свои отдернул с непривычки. Посмотрел нечаянно и увидел, что и глаза у нее блестящие, ярко зеленые, еще зеленей травы вокруг нас. И никакой черной ненависти. Скорей удивление. Будто она тоже меня первый раз видит.
А еще я углядел — это невозможно было заметить — затаенную боль на донышке зрачка. Меня как по сердцу резануло. Отпрянул. А она поняла, что выдала себя, и демонстративно отвернулась. Не захотела дальше в себя пускать.
Я об этом долго думал. Там, на лужайке, и в вагоне, куда нас загнали на ночлег. В штабной вагон в эту ночь нас не повели. Отцы-командиры уехали на грузовике в район, чтобы получить дальнейшие указания, что с нами делать. Краем уха в последний раз мы с Шабаном уловили среди прочего пьяного бреда слова, что вышло будто бы указание сверху о мобилизации подростков после пятнадцати лет на какой-то трудовой фронт. А он тут, рядышком… И с немчиком, так называемым Ван-Ванычем, пора побыстрей расстаться. Запихнуть бы его в немецкие лагеря, коих на Урале понапихано повсюду, пусть со своими и балакает, там есть кому держать их фашистский язык под контролем! А у нас, кроме «хенде хох», никто ничего не шпрехает. Охранник командует: мол, приказываю по-вражески, не выражаться… Так он песни начинает петь. А что поет — неизвестно.
Я еще тогда ехидно подумал: шпрехаем, да фиг вам скажем. Мы даже стихи с Ван-Ванычем о розах шпрехаем, только не свиньям о розах читать! Розляйн, розляйн, розляйн рот… Как там дальше?.. В общем, дикая розочка в голом поле… Это ведь про Зою, это она — розочка посреди поля. Господи, как вдруг понятней стали эти слова!
И вот что еще пришло в голову: слава Богу, что сегодня не надо с ней под патефон танцевать. Лучше встретить на лужайке, где она — другая.
Мне почему-то жалко ее стало. В штабном вагоне ее не жалко, а тут вдруг проняло. Будто два разных человека: там — бесчувственная лягушка, а тут — Василиса, которая сбросила лягушачью кожу. Василиса с печалью на дне зрачков. Там, в штабном, я от нее бежал бы стремглав, а тут, наоборот, цельный день следующий ходил, высматривал, чтобы быть к ней поближе. А зачем — сам не знаю.
Издалека можно разглядеть, как она около Шурочки хлопочет. Тоже, наверное, счастлива, что не надо к своему Леше Белому идти, на коленях у него елозить, бормотуху насильно пить. В нашу сторону не посмотрит, мы ей неинтересны. Иногда с теть-Дуней о чем-то своем перемолвится — и опять к Шурочке. Шурочка для нее свет в окошке.
В прежние-то времена страничку из тетради вырвал бы и что-нибудь написал. Правда, не знаю что. А здесь ни бумажки, ни даже клочка газеты не найти. Даже у теть-Дуни, которая все в запасе имеет.
Впрочем, газету она нашла, клочок, и ловко цигарку себе сварганила.
А мы как увидели, собрались всем вагончиком посмотреть, как она дым из ноздрей пускать станет.
А теть-Дуня закурила, сидя посреди поляны, так вкусно у нее получалось, что кто-то из ребятни попросил: теть-Дунь, дай курнуть-то! Дай!
Она прищурясь, морщины у глаз собрались, с усмешкой закрутку отдала:
— Ну курни… Горлодер… До нутра забирает.
Первый проситель курнул неловко, не успел вдохнуть, как скорчился от кашля. Второй только крякнул, головой замотал. А потом пошло по очереди. Все курнули, кроме девочек. Кто затягивался с кашлем, а кто едва-едва самокрутку слюнявил. Но все равно делали вид, что нравится.
Последними теть-Дуня позвала меня и Зою. Мы сошлись, не глядя друг на друга. Хотя мне очень хотелось еще разочек в ее глаза заглянуть.
Зоя уверенно взяла самокрутку, сильно затянулась, а выпуская дым, откинула голову и закрыла глаза.
Теть-Дуня протянула бычок мне.
— Вот. Все мысли наши узнаешь… А?
Я принял искусанный чинарик, огонек уже припекал пальцы. С силой, зажав губами влажный кончик, втянул в себя едкий дым. До пальцев ног горячим сразу прошибло, горло и грудь обожгло. А потом вдруг ударило в башку, и лужок с ребятней, с теть-Дуней, с Зоей поплыл, закружился каруселью перед глазами.
Невольно ухватился я за руку Зои, чтобы не упасть. И обжегся. Как раскаленная, была рука.
Ночью ко мне под ухо подлез один из мальков: Костик. Вообще-то Костик далеко не малек, всего года на полтора моложе меня. Он тонкий, как глиста, через любую щель в заборе пролезал, когда в Таловке по огородам шарили. А руки у него ловчей, чем у девчонок: из любого дупла птичье яйцо извлечет.
Так вот, Костик ужом ко мне прополз, никто не услышал.
А мне почему-то в ту ночь сон удивительный приснился. Обычно-то снится, что мы куда-то едем. Проснешься — и не знаешь, во сне это происходит или наяву. А какая разница — едешь и едешь! А в этот раз приснилось, будто я с теть-Дуней чай из самовара пью и беседую при этом по-немецки. Дер тее ист гут, говорю ей. А она головой кивает, прихлебывая из блюдца: мол, гут, гут, Антон… Дер тее ист то-оль! А произношение у нее просто замечательное. А тут мне поперек сна шепотом:
— Проснись, слышь! Проснись, Антон…
Ах, как не вовремя этот голос! И чай не допил, и побеседовать по-немецки не удалось.
— Кто? Что? — спрашиваю. А сам теть-Дуню от себя не отпускаю: может, еще продолжим разговор.
А голос не дает к теть-Дуне вернуться. В вагон возвращает. Да еще требует: проснись да проснись. Я тебе, говорит, весть принес.
Тут я и в самом деле проснулся.
— Кто это? — спрашиваю.
А он снова:
— Кто, кто?.. Костик… А ты меня теть-Дуней щас назвал!
— Это во сне.
— А сейчас ты во сне говоришь, или проснулся? А то я пошел.
Пошел — значит, пополз.
— Проснулся, проснулся! — говорю недовольно. — Тебе что надо-то?
— Не мне, а тебе. Письмо тебе… Понял?
— Какое еще письмо? — Я со сна, и правда, ничего не понял. Да и как понять: ночь, темнота, хоть глаз выколи, а тут какое-то письмо.
Но Костик шебаршит около уха, даже щекотно стало. Втолковывает тихо: мол, это у него в голове письмо… А так как я отупело молчал, он повторил, что письмо, значит, в голове держит, а как надо будет, он на ухо мне прочтет.
— Наизусть, что ли? — спрашиваю, окончательно проснувшись.
— Наизусть. Я что хошь наизусть помню.
— Это как?
— Помню — и все. Откуда я знаю как?
— А что ты помнишь?
— Все.
Помолчав, он вдруг затараторил:
— «А я, между прочим, герой гражданской… Кино смотрели? Это про меня. Чапай, что ли? Не Чапай… Вот кто рядом с Чапаем-то был? Ну Петька. Он. Собственной персоной. Так это когда было-то… И не похожий совсем. Изменился. От времени. И от перенесенных многих ран. Сколько мне лет, а?..»
Это Костик голос Петьки-придурка изобразил.
— А вот еще, — сказал он. — «Давайте, песню про любовь скажу. Про любовь? Ага. Про любовь. Какую такую любовь? Какая у этих… У штабистов? Нет, я про настоящую любовь. А она раз-зе бывает? Спою, узнаешь. Из моей деревни песня-то — значит, про мою жизнь…» — Это уже голосом теть-Дуни. — А дальше песня идет, — сказал Костик. — Хошь, песню спою?
— Не надо, — решил я.
Вспомнилось, что Костик в Таловском интернате лучше других стихи заучивал. Нужно, скажем, что-то продекламировать к празднику, возьмет книжечку, заглянет разок — и строчит наизусть: «Люблю тебя, Петра творенье»… И так без остановки несколько страниц, про речку там, про остальное, как царь Петр на лошади за кем-то скакал. Но стихи — одно, а всякая вагонная говорильня — другое. Теперь вот письмо…
Я спросил:
— А кому ты письма… это… ну рассказываешь?
— Никому.
— Почему?
— Я скрытный. — И Костик добавил: — А письмо велели прям на ухо, чтобы никто не узнал.
Хотелось бы в этот момент поглядеть на Костино лицо: не сочиняет ли?
Но было черным-черно, один голос в ухо… Хочешь — верь, хочешь — не верь. Письмо — это не стишки какие-то, его не каждому доверишь.
— Ладно, — разрешил я. — Читай. Только без привирок.
— Да сука буду, слово в слово! — побожился он. И замолчал.
— Ну? Забыл, что ли? — спросил я сердито.
— Нет. Я настраиваюсь… — Он чуток подумал, потом каким-то не своим голосом начал: — Антоша…
Это был точно голос Зои. Правда, она меня так никогда не называла.
— Какой я тебе Антоша? — возмутился я.
— Не мне… Это тебе она написала… Антоша…
— Так и написала?
— Так и написала.
— Ну валяй дальше.
— Антоша… — повторил Костик голосом Зои. — Ты удивишься, что я так странно решилась тебе сказать, через Костика, но по-другому не получилось. Я о тебе думаю все время. Как ты вчера странно посмотрел, так я стала о тебе думать. Но мне показалось, что ты будто меня жалеешь. И напрасно. Меня жалеть не надо. Ты даже не знаешь, какая я сильная…