Где слишком все ярко и пестро!
В преддверьи полярного круга
Огнем колдовским светят звезды!
Нет сказок чудесней на свете,
Чем Север расскажет, я верю,
И нет ничего на планете
Прекрасней, чем Гиперборея!
Плоскорылов вообразил Гиперборею, ее суровые пейзажи и торжество вертикали — сосны, скалы, человек с филином. Дрожь священного восторга прошла по его спине и дыбом подняла волосы. Ах, ведь и дыба — то же торжество вертикали; не мучают, но возносят… Он вытянулся и хотел уже отдать честь, но понял, что сейчас вслед за ним поднимутся все офицеры, щелкнут каблуками и испортят песню; нет, пусть допоет…
— Товарищи!— вдруг воскликнула дева Ира, вскочив со стула и невидящими глазами уставившись в дальний угол Русской комнаты.— Товарищи! Все как один пойдем и умрем! Умрем за то, что свято! Умрем за то, что чисто! Умрем все! Сталь… сталь входит в тело… блаженство…— и рухнула на пол, как подкошенная.
Плоскорылов бросился к ней,— но к чувству страха за божественную возлюбленную примешивалось нечто новое, труднообъяснимое. К счастью, ряса хорошо скрывала причину его беспокойства: как только Ира рухнула, уронив гитару и раскинув руки,— капитан-иерей ощутил невероятное возбуждение, прежде накатывавшее только во сне. Он боялся прикоснуться к возлюбленной, ибо вместо того, чтобы оказывать первую помощь, хотел мять и обнимать обмякшее, а может, уже и мертвое тело. Кажется, Ефросинья что-то почувствовала. Она решительно отстранила иерея и поднесла к носу девы флакон с нашатырем. Ира медленно открыла глаза.
— Сталь,— прошептала она.
— Ирина, я здесь,— повторял Плоскорылов,— я здесь… Господа офицеры,— обратился он к слушателям,— можете быть свободны. Надо очистить помещение. Дежурный, откройте окна…
За окном начал накрапывать дождь. В комнату ворвались запахи земли, травы и навоза.
— Ира, что с тобой?— лепетал Плоскорылов, припадая ухом к ее груди, хотя и так отлично было видно, что дева ожила.
Она обняла его голову ледяными руками.
— Я увидела,— услышал он слабый шепот.
— Что? Что ты увидела?
— Они инициируют тебя. Не делай этого.
— Но я должен… мне пора… почему, собственно…
— Я видела. О! Не дай, не дай им этого!
— Ирина, не бойся, это всегда так делается…
— Хорошо,— она закрыла глаза.— Помоги мне подняться.
Держась за стол и покачиваясь, она долго еще смотрела в его глаза.
— Теплая сталь,— произнесла она наконец.— Георгий, не дай. Не дай им этого.
— Успокойся, все будет, как ты хочешь,— прошептал он.
Опираясь на его руку, дева Ира пошла к выходу. Сзади тяжело ступала мамка Ефросиния.
В это время майор СМЕРШа Евдокимов уже второй час допрашивал рядового Воронова.
Воронов был худ, черноволос и страшно нервен. Может быть, именно по этой причине выбор Евдокимова и пал на него. Бессмысленно было допрашивать тупую деревенщину, изгаляться над крестьянами с их однообразными ответами и полным неумением выкручиваться. Воронов, напротив, уже извивался ужом. Евдокимов не знал за ним никакой вины и с интересом наблюдал за тем, какую вину сейчас наговорит на себя он сам. Это было самым увлекательным в работе с интеллигенцией.
Воронов, в свою очередь, знал за собой слишком много провинностей и сейчас лихорадочно выбирал, в какой из них сознаваться раньше. Он не мог угадать, какая покажется Евдокимову более тяжкой. Наверняка все про него знают, запираться бессмысленно,— но надо еще выбрать, в чем каяться. В первые десять минут допроса Евдокимов был добр; Воронов уже примерно представлял, как он вдруг переключится с этой доброй тактики на яростную,— как-никак, это был уже третий допрос. Однако угадать, когда это произойдет,— не смог бы и сам майор, не то что его очередной пациент.
Основой следовательской тактики Евдокимова как истинного СМЕРШевца было приведение жертвы к сознанию своей греховности. Мало расстрелять, расстрелять всегда успеется: следовало растоптать, внушить мысль о том, что кара заслужена. Воронову предстояло всех предать и оговорить, отречься от матери, заложить командира — и только после этого отправиться на казнь с твердым убеждением, что люди вроде него не достойны жизни. Если угодно, это было даже и гуманно: непростительная жестокость — убивать человека, уверенного в своей правоте. Прежде чем ставить кого-либо к стенке, следует сделать так, чтобы жертва сама себя приговорила — и по этой части у майора Евдокимова конкурентов не было, по крайней мере в штабе тридцатой пехотной.
Он был из заслуженных СМЕРШевцев, о которых слагались легенды: дзержинец, наследник подлинного чекизма, способный выбить из бойца любое признание, за три дня превратить здорового малого в трясущуюся, кающуюся мразь — и все это почти без физического воздействия. Евдокимов прибегал к нему, разумеется,— но крайне редко: маменькины сынки кололись сами, и только это он любил по-настоящему. Евдокимов любил утонченность. Он приметил Воронова давно, с тех самых пор, как привезли пополнение. Две недели ходил вокруг да около, выжидая. Приставил к нему осведомителя — слушать разговоры. Воронов был то, что надо: скучал по дому, жаловался на портянки, один раз даже сказал, что вообще не понимает, почему и с кем они воюют… Любому другому это сошло бы с рук — да и среди офицерства велись подобные разговоры,— но Евдокимов вцепился в улику не шутя. Это был шанс. Вдобавок и Плоскорылов заказал расстрел перед строем — боевой дух вследствие дождей совсем разложился,— Евдокимов взял Воронова тепленьким, вызвав якобы для вручения письма из дома. Евдокимов знал, что значит для человека вроде Воронова письмо с приветом из дома. Он подробно изучил дело новобранца и знал, что тот взращен матерью-одиночкой, отца не видел, в мужественных играх не участвовал и вообще, несмотря на приличную физподготовку, был в душе сущая красная девица. Он отправил матери уже два письма. Евдокимов на всякий случай перехватил оба. В письмах не было ничего особенного, кроме телячьих нежностей и уверений, что Воронов устроился отлично, так что беспокоиться матери не следует.
Россия вообще была самая интересная страна, потому что главная ее история происходила внутри, а не вовне, и главные войны опять-таки были внутренними. Самое интересное начиналось в случае войны, хотя бы и гипотетической; главные конфликты в солдатской жизни разворачивались вовсе не с вероятным или невероятным противником, а с тем самым сержантом или иным вышестоящим командиром (просто сержант был ближе, почти родня). Считалось, что сержант и вся стоящая над ним пирамида, включая обязательного СМЕРШевца, вырабатывают таким образом из солдата настоящего мужчину, хотя настоящего мужчину они как раз выдавливали из него по капле, как раба, а вместо того вещества, из которого делаются мужчины, вливали в его жилы и кости тухлую, рыхлую, дряхлую субстанцию, парализующую всякое осмысленное сопротивление. Обработанный таким образом солдат только и способен был воевать истинно варяжским способом — то есть ничего вокруг не сознавая и боясь своих больше, чем чужих. Солдаты варяжской армии маршировали в пекло с облегчением — ни один враг не мог унизить и вздрючить их так, как сержант или СМЕРШевец.
Но что же командиры? Что же СМЕРШевцы? В том и заключалась особенность варяжской армии, что они никогда не были солдатами и не могли ими стать, будучи рождены для другого. Любой офицер, заставь его кто-нибудь проделывать то, что требовалось от солдата, обнаружил бы полную профнепригодность,— как и любой менеджер в варяжском бизнесе, поставь его прихотливая судьба на место того, кем ему выпало управлять, оказался бы не способен ни на что, кроме приготовления и распития кофия. Варяжское начальство ни в чем не могло подать примера, ибо не владело ни одним из руководимых ремесел, с одинаковой легкостью руля то нефтянкой, то мобильным бизнесом, то ротой, то госпиталем; варяжский прораб не умел строить домов, варяжский генерал не умел строить оборону, варяжский дирижер не умел строить скрипку — все они умели строить только подчиненных, предпочтительно по ранжиру. Ни один истинный варяг не имел навыка ни в каком деле, кроме насилия над непосредственным подчиненным, и всякий варяжский бизнес строился по тому же принципу — здесь орали на тех, кто работал, и не могли ничего другого. Во всяком другом бизнесе в начальство выбивался тот, кто нечто умел и в чем-то преуспел; только в варяжском начальство было особой кастой, куда никто не мог проникнуть извне. Варяжскими начальниками рождались — и годились на эту роль только те, кто не был способен ни к какой деятельности, но виртуозно умел топтать способных. Евдокимов был прирожденный СМЕРШевец, элита элит: он вообще ничего не умел. И он был некрасивый. Он был словно топором рубленный. Он был неуклюжий. Он был плечистый, нечистый. Блевотное он был существо, прямо говоря. Мало кто был хуже Евдокимова. Варяги любили Евдокимова, ценили Евдокимова.