Теперь уже смеялись все.
— А ведь совсем не смешно, — сказал директор. — Мы не нашли примирения, значит, будет заведено уголовное дело, и вместо того, чтобы поступать в институт, вы, Умнов, попадете в колонию.
— А почему я? Может быть, Воротников со своей компанией. Суд будет решать, — возразил я.
— Суд, конечно, решит, — продолжил директор. — Но ведь избиты не вы, Умнов, а Воротников. И если вы будете доказывать, что только оборонялись, то и в этом случае налицо превышение пределов необходимой обороны. Я советовался с прокурором. Может быть, дело не дойдет до колонии, но условно кто-то будет осужден обязательно. А с условной судимостью вас не примут ни в какой институт, да и не на всякую работу возьмут. И это пятно на всю школу. В этой ситуации, когда от одного неверно произнесенного слова зависит судьба одного или нескольких молодых людей, мне лично не до юмора.
Я понял, что директор дает мне последний шанс. Не знаю, почему он мне симпатизировал, может быть, потому что был красногородским, как все мы, держал хоть одного подсвинка, сажал картошку, ходил за грибами и клюквой, сам чинил старый «Москвич». Он мог делать все, что делали красногородские мужики, но был еще учителем и директором школы.
— Витя, — сказал я, — я перед тобой извиняюсь. Я был не прав, и подобное больше не повторится.
Я продолжал стоять. Директор смотрел на Воротникова, смотрели на него ребята из двух классов. Ни меня, ни Воротникова в школе не любили, но я был свой, и к тому же меня могли засудить.
— Виктор, — в наступившей тишине сказала Вера, — было бы честно, по-мужски, извиниться и тебе.
— Хорошо, — сказал Воротников. — Я тоже извиняюсь.
И вдруг все зааплодировали. Наверное, впервые в жизни не по официальному поводу на собрании, — когда в торжественные даты заканчивался доклад, то первыми начинали аплодировать учителя, и подхватывали все мы. Мне не хотелось думать о том, что я все-таки испугался, мне хотелось скорее забыть о милиции и допросах. Когда я шел в школу сегодня, то выбрал кружной путь, чтобы только не проходить мимо милиции. Но я рано радовался. На последнем уроке в класс заглянул директор, кивнул мне, я вышел. Директор ничего не стал мне объяснять. Он шел к своему кабинету, а я шел за ним.
В его кабинете сидел сам первый секретарь райкома партии Воротников-старший в темно-синем костюме, белой накрахмаленной сорочке с малиновым галстуком, униформе партийных и советских работников. Все они отдавали предпочтение темно-синему, реже темно-коричневому цвету — немарко, неброско и достаточно строго официально. Лицо Воротникова-старшего отличалось гладкой розовой кожей, у красногородских мужиков лица были грубые, темные — летом от солнца, зимой от ветра. И женские лица к сорока грубели. По таким лицам, как у Воротникова, я потом сразу отличал чиновников и чекистов. У чекистов лица были более бледные, они больше времени проводили в кабинетах. На лицах всегда отражалась прошлая жизнь. Я отличал синюшные лица туберкулезников, даже бывших, сердечники были бледными, те, у кого болел желудок, — серыми, у бывших заключенных кожа всегда неровная, с пупырышками, будто они постоянно мерзли, — если человек несколько лет в лагере недополучал жиров, эти отметины на коже оставались десятилетиями.
Я поздоровался.
— Мне с ним надо поговорить один на один, — сказал Воротников-старший.
Директор собрал тетради, уложил их в портфель и сказал:
— Когда будете уходить, захлопните дверь.
Трусливый, наверное, подождал бы окончания нашего разговора, выяснил если не мнение секретаря райкома, то хотя бы выслушал его впечатления.
— Он что, из красногородских? — спросил Воротников.
— Да, — ответил я.
— Тогда понятно, — произнес Воротников, и я понял, что он не любил красногородских и, наверное, вообще псковских. Их и любить было не за что. Они больше работали на своих огородах, чем в колхозах, воровали все, что можно украсть, даже не считая это воровством. Со стройки тащили кирпичи, с полей картошку. Никто не верил, что это государство их собственное. Они тащили все, что недополучили от этого государства. Много пили от тоски, потому что знали, что никогда не станут ни богатыми, ни свободными. Они браконьерствовали в лесах и на реках, не считая это браконьерством, а рыбы и зверя пока хватало всем. Красногородский район когда-то был пограничным, рядом жили латыши и эстонцы. Говорят, до революции отношения с соседями выясняли очень часто при помощи кулаков. Когда Латвия и Эстония стали буржуазными республиками, псковские занимались контрабандой, более цивилизованные эстонцы — во всяком случае, они таковыми себя считали — не рисковали, потому что цивилизованность предполагает осторожность и уважение законов. Псковские законов боялись, но не уважали, а нужда всегда была сильнее страха. Мне мать рассказывала, что и мой дед занимался контрабандой. Во время войны с немцами многие из псковских мужиков ушли в партизаны. Партизанское движение на Псковщине известно тем, что партизаны привезли несколько обозов с мукой и зерном в осажденный блокадный Ленинград. В основном же партизаны истребляли местных полицейских и захватывали продовольствие, предназначенное для отправки в Германию. То, что немцы не успевали забрать у крестьян днем, партизаны забирали ночами. Мать мне рассказывала, что было страшно, когда днем в деревню, где жила сестра деда, приходили немцы, но еще страшнее, когда ночью заявлялись партизаны. В отличие от немцев, они хорошо знали, где и что можно спрятать, и всегда находили запрятанное. Я, конечно, изучал историю и знаю, что Псков, пожалуй, самым последним из древнерусских городов сдался Московскому царству. Москва оказалась сильнее, но псковские так и не покорились. И усадьбы помещиков здесь горели чаще, чем в других областях, и на дорогах разбойничали. Я и сам не мог понять псковских. Вроде бы работящие, но в основном на себя, вроде бы тихие, но если начинались драки, то деревня шла на деревню, улица на улицу с кольями, вилами, топорами.
Мать говорила, что после войны, которая многих мужиков повыбила, стало поспокойнее, но и нищеты прибавилось.
Я молчал и рассматривал костюм Воротникова, его галстук, ботинки на толстой микропористой подошве. Я о таких мечтал, и не только потому, что они были просто удобными для осенней и весенней красногородской грязи.
Воротников, наверное, хорошо знал такое молчание и понял, что я вряд ли что скажу. Он вынул протоколы допросов из кожаной коричневой папки.
— Дело закрыто, — сказал Воротников. Он порвал протоколы на мелкие кусочки и выбросил их в плетеную корзину возле директорского стола. — Но запомни, скотина, если ты тронешь еще раз моего сына, посажу, и надолго. Выходи.
Я вышел. Воротников захлопнул дверь кабинета и пошел по коридору к выходу.
В том, как он произнес «скотина», было столько ненависти ко мне, что ничего, кроме ненависти, причем ненависти беспощадной, вызвать он у меня не мог. Запомню, решил я тогда. И запомнил. Потом у меня будет еще много встреч с семьей Воротниковых. Старший будет работать в Москве, в ЦК КПСС. Вначале он мне сильно навредит, а потом даже поможет в нескольких ситуациях. А почему не помочь известному киноартисту, ведь земляки. Но я все-таки дождусь своего и размажу его. И он не поймет даже за что. Он забудет про «скотину», но я помнил об этом все эти годы, да, наверное, для него я так и остался скотиной, только удачливой. Он оказался непредусмотрительным. Нельзя оскорблять, потому что оскорбленные могут дождаться своего часа и отомстить.
У меня будет в жизни еще несколько таких воротниковых, с которыми я сведу счеты. Иногда для этого потребуется два-три года, иногда не хватит и десяти лет. Это как в боксе: когда хорошо знаешь противника, нужно только выждать и не пропустить момента, чтобы нанести удар. Но в боксе всего три раунда по три минуты. А в жизни это ожидание может растянуться на десятилетия. У меня случалось по-разному. Одних я доставал сразу, при первой же возможности наносил мелкие, но неприятные удары, и враг уставал от непредсказуемости, от некомфортности жизни в постоянном напряжении в ожидании удара и обычно отступал, иногда искал даже дружбы. Но с такими, как Воротников, по очкам я всегда бы проигрывал, для таких нужен был только нокаут.
Я видел из окна, как Воротников сел в черную «Волгу» — пикап, единственную в районе. После посещения колхоза или совхоза председатели и директора укладывали в необъятный багажник пикапа или молодого поросенка, хорошо прожаренного, или бидон меда, или телячью ногу. Весь Красногородск об этом знал, потому что в маленьком городке скрыть ничего невозможно. То, что Воротников подъехал к школе на «Волге», хотя от райкома партии до школы можно и пешком дойти минуты за три, означало, что это был не приватный разговор, это было мероприятие, хотя мы с ним были один на один. Завтра все в Красногородске будут говорить, что Воротников заезжал в школу, провел воспитательную работу и спас сына Умновой от срока.