— Вы же этой музыкой терзаете своего покойника!
Я так им это прямо в лицо и высказал, всем, кто там собрался, кроме старой улыбчивой шлюхи, которой в тот краткий миг послал улыбку в ответ. Их было всего двое, не помню, говорил ли я уже об этом, я имею в виду двух мужчин, которые схватили меня сзади, как подлые трусы, но они были гораздо сильнее меня, а с законами природы не поспоришь.
Лошадь моя, бедняга, так от всего этого бедлама перенервничала, что во весь опор вылетела из церкви, просто пулей вынеслась, я и представить себе не мог, что она способна на такую прыть, и поскакала она по дороге в направлении, противоположном тому, в котором мы двигались раньше. Она неистово ржала, брюхо ее чуть не волочилось по земле, и скакала она к сосновой роще, за которой стоял наш дом, где лежал папа, так до сих пор и не получивший своего гроба. Просто уму непостижимо! Они меня оставили посреди дороги, за порогом храма, угрожающе руками размахивали, пальцами своими в мою сторону тыкали, что-то мне говорили сделать, но было уже слишком поздно, я находился в таком состоянии, что абсолютно ничего не понимал в том, что происходит вокруг: я впал в отключку. Не знаю, сколько я там стоял на этой площади, потому что, когда я впадаю в отключку, время сжимается, или растягивается, или начинает описывать круги, и уследить за его ходом нет никакой возможности, а потом оно снова начинает перестраиваться в прямую линию только тогда, когда я опять начинаю двигаться, но, черт его знает, что происходит с часами в промежутке. Рука моя напряженная поднята вверх, ногти пропарывают брюхо небу, голова в недвижимости свесилась набок, глаза тупо уставились в одну точку, рот широко раскрыт, задница так отклячена, что кажется, из нее вот-вот комета со взрывом вырвется. Вам может показаться, что я выточен из камня, но откуда же вам знать, что, когда я впадаю в отключку, внутри у меня все напрягается и обостряется до беспредельности? Взгляд у меня затуманенный, как будто я смотрю на все через окно своим внутренним взором, тем своим глазом, который сокрыт внутри черепа, я вижу им все во всех направлениях, ничто от него ускользнуть не может, я возношусь в пределы свои телесные, как будто прячусь на чердаке и подсматриваю в глазок за всем миром, вот вам еще один глаз. Если только я пошевелю своим самым маленьким пальцем, который называется мизинец, как будто мне что-то почесать захотелось, вся вселенная может расколоться вдребезги, вот что я вам скажу, чтобы вы получили хоть отдаленное представление о том, что со мной происходит, когда я впадаю в отключку. Порой я ничего не могу с собой поделать, одна моя нога начинает подрагивать, и от этого стоит такой грохот, будто всю землю вот-вот охватит землетрясение, и я должен унять эту дрожь в ноге без помощи рук, чтобы предотвратить неминуемый катаклизм, а это гораздо труднее, чем качать воздух в трубки органа, да, именно так называется этот музыкальный инструмент. Папа, бывало, тоже впадал в отключку, не помню, говорил я вам об этом или нет. Это у нас семейное.
Но, как бы то ни было, через некоторое время все они стали вслед за гробом выходить из церкви, и было непонятно, собираются ли они следовать за ним до могилы, чтобы их там вместе с ним похоронили из-за какого-то дурацкого наваждения, какое бывало у нашей собаки, когда она от меня ни на шаг не отходила, пока из меня омерзительно текла кровь. На самом деле именно поэтому папа в конце концов и подложил ей в хлеб насущный нафталиновые шарики. Я вам позже подробнее расскажу про это дело с кровью, которое может показаться в высшей степени странным, да оно и в самом деле совершенно непонятное.
Так вот, вывалила вся эта толпа на улицу. По выражению их лиц было ясно, что они еще не привыкли видеть во мне своего ближнего, я бы никому не пожелал, чтоб на него кто-то так пялился. Все они постепенно сгрудились вокруг меня, образовав круг, и это было ужасно, доложу я вам, потому что я начал паниковать, крыша у меня от этого поехала, причем так сильно, что я даже стал постепенно выходить из отключки. Я медленно, урывками начал поворачиваться на левой ноге, как попрошайка, собирающий милостыню, потряхивает погремушкой, и делал я это очень осторожно, чтобы не изменить положение других частей тела, уж не знаю, доходчиво ли я вам обо всем этом рассказываю, и круг сгрудившихся вокруг меня людей стал понемногу расширяться, они отступали назад, как будто боялись каким-то боком влезть во что-то такое, связанное со мной, что не имело к ним совершенно никакого отношения. Не знаю, сколько времени я так простоял, поворачиваясь по часовой стрелке, но, понемногу выходя из отключки, я вновь обретал ощущение времени, и мне кажется, я продолжал так неспешно вертеться до тех пор, пока ряды правоверных вновь не сомкнулись вокруг гроба, постепенно удаляясь за ним по дороге на кладбище, где им предстояло его похоронить, хотя мне, по правде говорящие было до этого никакого дела. Но пошли туда не все, по причине, которую мне бы очень хотелось уяснить самому себе, потому что я так и не понял, что к чему, но некоторые остались и продолжали за мной наблюдать, как будто на том месте, где я стоял, испражнился папа римский, то есть, я хочу сказать, с напряженным любопытством, они отходили в сторону на несколько шагов, потом возвращались, замирали и снова на меня таращились, а потом опять уходили. Так продолжалось до тех пор, пока все они не исчезли из поля моего зрения, и я остался один, всеми забытый, стоять посреди площади села, как чудом уцелевший принц царства, опустошенного эпидемией холеры. Если хотите знать мое мнение, воцарившаяся тягостная тишина лишь усугублялась звуком танцевавших на ветру листьев.
И вдруг — случаются иногда в нашей жизни такие странные вещи — прямо передо мной, откуда ни возьмись, снова возникли два человека, опять двое, как будто они здесь все парами ходят, эдакие два щеголя, одеяния которых я даже не берусь тут описывать, скажу только, что тот, который стоял справа, был одет в сутану, хотя и не был тем священником, который махал кадилом вокруг тела усопшего, этот был значительно моложе.
— Вы кто? — спросил меня другой.
Опасаясь получить затрещину, я сделал вид, что не услышал вопроса.
— Вы откуда? — добавил тот, который был в сутане. — Из дома, что по другую сторону сосновой рощи? Что вы здесь делаете?
Как вы отлично понимаете, я не посмел говорить про гроб, опасаясь добавить масла в огонь, потому что уже усвоил кое-что из здешних нравов и обычаев. Не надо говорить о веревке в доме повешенного.
— Пойдемте с нами, — сказал тот, что был в сутане, и мягко положил руку мне на плечо. От этой его мягкости во мне что-то дрогнуло.
Он добавил:
— Мы вас не обидим.
Вот это, наконец, было уже что-то существенное.
Отключка моя, ставшая теперь лишь еще одним воспоминанием, прошла, и я последовал за ними. Вы понимаете, если со мной обращаться по-хорошему, из меня веревки вить можно, они, должно быть, это себе вполне уяснили. А все потому, что я родился под знаком осла, вот я такой и вырос, как теленок или поросенок.
Я пошел за ними, стараясь выглядеть так жалостливо, как только мог, пытаясь вызвать сострадание выражением рта, глаз, общим своим обликом и всем своим видом, чтоб они обходились со мною поласковее, чтоб помогли сердцу моему облегчить страдание, чтоб они думали, что я — не лишенный приятности молодой человек. Вид священника не вызывал у меня никакого отвращения. Я чувствовал себя в большей безопасности оттого, что сутана его была не первой свежести, с белесыми пятнами мела, он больше походил на ближнего, чем другие, папа ведь тоже был священником в возрасте парня хоть куда. У второго типа на поясе болтался револьвер, очень меня поразивший, потому что, судя по картинкам, которые я видел, мне всегда казалось, что огнестрельное оружие очень маленьких размеров, а на самом деле, господи прости, пистолет тот был такой же большой, как папины причиндалы.
Пока мы шли, я по кусочкам и фрагментам перевспоминал нашу жизнь, какой она была до сих пор и какой она уже никогда больше не будет, потому что все проходит, например, те звуки, которые доносились сверху, когда папа делал зарядку или мы ели все вместе и смеха ради повязывали нашей лягушке слюнявчик, и кормили ее мухами, и ту заботу, с которой папа относился к Справедливой Каре в дровяном сарае, когда мы вынимали ее из ящика, а теперь ее рассудок помутится еще сильнее, чем раньше, я думал обо всем этом, и это помогало мне жалостно выглядеть, потому что меня все больше переполняла скорбь и мне все сильнее хотелось плакать. Хорошее это словечко — перевспоминать, уж не знаю, есть ли такое слово на самом деле, но обозначает оно воспоминания о том, что прошло.
А теперь я вас попрошу следить за моим повествованием очень внимательно, потому что понять то, о чем пойдет сейчас речь, будет совсем непросто.
Они привели меня в ратушу, так это здание называется, если судить по надписи, повешенной над дверью, дом выглядел очень неплохо, так опрятно, что можно было только изумляться, и восхищаться, и ходить по нему в чем мать родила, и отплясывать на полу босыми ногами в бликах света. Мы шли по коридору, напоминавшему мне портретную галерею в наших владениях, о которой я обязательно должен буду рассказать вам позже, потому что эти портреты несколько часов назад внезапно пролили свет на мое собственное происхождение, потом мы вошли в небольшую комнату, где стояли столы и стулья, на стенах висели лампы с привязанными к ним веревками, которые все освещали магическим светом. Два человека, с которыми я шел, за всю дорогу не сказали мне ни слова, но между собой говорили не переставая, как мне казалось, оживленно и взволнованно, и священник называл второго, того, у которого на поясе болтался огромный револьвер, полицейским. Первое, на что я обратил внимание, когда мы вошли в ту комнату, было присутствие там еще кого-то, причем сначала я увидел только его скрещенные на столе ноги и руки, а головы у него вроде как вовсе не было, но я даже испугаться не успел, потому что заметил у него в руках раскрытый словарь под названием цветы зла. Они предложили мне сесть, и полицейский начал задавать мне вопросы.