Они снова начали между собой разговаривать, я имею в виду священника и полицейского, не обращая на меня внимания, если не считать взглядов, которые они на меня время от времени бросали, и от этих взглядов они как будто на долю секунды от ужаса теряли дар речи, слова свои я очень тщательно выбираю. Но там был еще и принц, и он смотрел на меня очень трогательно и дружелюбно, и когда я увидел, что он мне улыбается, я даже отвернулся в сторону, хоть ему могло показаться, что я из себя меня корежу, но мне очень хотелось, чтоб он понял, наконец, кто я такой.
Остальных двоих, казалось, больше всего волнует то обстоятельство, к которому они все время возвращались, как к припеву, что мой покойный отец был владельцем места рождения и его смерть должна была привести к переменам, а если хотите знать мое мнение, они очень боялись каких бы то ни было изменений. В конце концов они мне сказали, что я должен отвести их к папе.
— Папа исчез.
— Это еще что за новости? Что ты имеешь в виду? Ты что, потерял его останки?
— Тело его там, — сказал я, — но сам он исчез.
Это осмыслить они были в состоянии.
- Тогда ты должна будешь проводить нас к его останкам.
Чтоб дать им понять, что об этом и речи быть не может, я впал в отключку. Не волнуйтесь, она была не настоящая, я просто хотел произвести на них впечатление и вполне достиг своей цели. Тут принц сказал так мягко, так ласково, что ни в сказке сказать, ни пером описать:
— Разве вы не видите, что испугали ее? Она же вся дрожит.
Еще один меня принял за шлюху, его, должно быть, мои опухоли ввели в заблуждение, и я попытался ему это объяснить взглядом.
— Господин инспектор месторождения, я бы вас попросил не вмешиваться в это дело. Занимайтесь лучше своими стихами. — Это полицейский принцу сказал.
— Вот именно. Мне представляется, что как инспектора месторождения меня это дело слегка касается, вам так не кажется?
Эти двое, должно быть, друг друга недолюбливали, если называть вещи своими именами. А еще не могу не отметить, что полицейский мне напомнил брата моего тем, что выглядел как человек, который никогда не совал нос в словарь, и от этого таких людей переполняет ревнивое презрение к тем, кто использует палец вместо закладки, и я даже себе подумал, что хоть инспектор места рождения и принял меня за шлюху, если бы дело дошло до открытого столкновения с саблями наголо, я бы без всяких колебаний занял его сторону. Как еще можно относиться к тем, кто никогда свой нос не совал в словарь?
Священник и усатый полицейский пришли к выводу о том, что наш случай относится к форс-мажорным обстоятельствам и долг им велит пойти к мерину, который не смог пойти на похороны бакалейщика из-за гриппа, и все ему рассказать. Я сначала подумал, что они вообще ничего в словах не смыслят, и только потом до меня дошло, что они говорили не о мерине, а о мэре, потому что секретариус, имейте это в виду, это прежде всего читатель. Они сказали инспектору места рождения, чтоб он за мной пока присматривал, и были таковы, след их тут же простыл.
Должен вам честно признаться, мне и в голову не могло прийти, что до исхода дня я останусь наедине с инспектором места рождения, и, думаю, если взвесить все за и против, я бы скорее удавился на папиной веревке, потому что побаивался зова сердца, если мягко выразиться, а если придерживаться того, что написано в словарях о природе и вере, очевидно, что любить мне следовало брата, а не кого-нибудь другого.
Первое, что сделал принц, когда мы остались одни и я был вверен его заботам, он спросил меня, не желаю ли я чашечку кофе, или стаканчик молока, или сидра, или бог его знает, чего еще, а я только сказал, что хочу пить, как сухая губка на солнце, так прямо ему и сказал.
— Сколько тебе лет? Шестнадцать? Семнадцать?
Потом, так как я бы скорее дал себя разрубить на мелкие кусочки, чем ответил на его вопрос, он добавил с улыбкой, как будто хотел меня немного расшевелить:
— Или ты меряешь жизнь биением своего сердца?
Тут я сдержаться не смог:
— Коль по сердцу судить, мне почти уже сто.
— Знаешь, что ты сейчас сделала? — спросил он, ставя воду на огонь. — Сама того не подозревая, ты ответила мне четырехстопным анапестом.
Вся моя жизнь прошла в дерьме и грязи, и хочу вам сказать, что понятия не имею о том, какую величину можно измерить этим четырехстопным анапестом. Но я ведь вам просто передаю то, что он мне сказал, а вникать в это даже не пытаюсь. По правде говоря, я и сам не знаю, сколько времени живу на земле, но порой мне кажется, что я здесь провел вполне приличный срок. У меня накопилось столько воспоминаний, что их бы хватило и на тысячу лет. Чтобы согреть воду, инспектор места рождения отошел к другому концу стола, не помню, говорил я вам об этом или нет, и так как речь его текла вполне спокойно и рассеянно, я не всегда хорошо слышал, что он говорит, но это, казалось, не беспокоит ни его, ни меня. Мне было достаточно слышать его голос. Я хочу сказать, он был как музыка, и точно так же выворачивал меня наизнанку, причиняя изысканные страдания, меня так и подмывало лечь на пол, на живот, а он чтобы растянулся в неподвижности у меня на спине и продолжал со мной беседовать.
Я говорю, рассеянно, потому что пока он возился с чашками и кофе, его блуждавший задумчивый, взгляд то и дело скользил по раскрытому блокноту. Я видел, как он взял карандаш и исправил там какое-то слово, не сойти мне с этого места.
— Вы — секретариус? — спросил я.
Он попросил меня повторить вопрос. Тем хуже для него, я слишком дорожу словами, чтоб сорить ими, повторяя дважды. Я хранил молчание. Тогда он слегка вздохнул с оттенком некоторого пренебрежения, почти так же, как я иногда делаю от переполняющих меня чувств, глядя как в зеркало на свое отражение в воде, весной доходящей почти до края колодца, любуясь цветом собственных глаз, когда братец ловит меня и начинает надо мной смеяться, а я говорю ему с наигранным безразличием:
— Как меня эти зеркала утомляют, как они меня утомляют!..
Потому-то я и не поверил в безразличие инспектора, когда он со вздохом проговорил:
— Ну, допустим, я пытаюсь писать стихи…
Стихи, ну, что ж, я себе очень неплохо представляю, на что они похожи, в моих словарях о рыцарях их хоть пруд пруди. Это ведь я недавно пошутил, когда пытался вам мозги запудрить тем, что анапестом что-то измеряют. Ничего-то вы в вашем покорном слуге не поймете, пока не научитесь улавливать его чувство юмора.
— Я тоже пописываю, — сказал я с таким же вздохом, как и он.
А он так на меня глянул, что от этого его взгляда моим опухолям жарко стало и бедрам тоже, потому что эти части тела связаны между собой магической силой. Если бы братец мой на меня почаще так поглядывал, подумал я себе, жизнь могла бы превратиться в зачарованный лес. И так мне от этой мысли на душе полегчало, что меня просто понесло:
— Это отец заставлял нас по очереди выполнять обязанности секретариуса. Бремя этой ответственности возлагается на сыновей, вот что он говорил нам своим зычным голосом (что значит зычный, я, честно говоря, не очень себе представляю). Мне нравилось этим заниматься, и настроение от этого было приподнятое, а брата моего начинало трясти даже при мысли об этом, он тоже должен был описывать свои дни в книге заклятий, вперемежку с моими, но, читая, что он там понаписывал, можно было лопнуть со смеху, если смешинка в рот попадала, а бывало еще и так, говорю вам это, как на духу, что братец только притворялся, что пишет, а сам проводил карандашом линии на бумаге, братишка у меня на идиота смахивает, просто дурак набитый. А когда отец проверял, что мы писали в книге заклятий, у меня сердце щемило от обиды, потому что ему недосуг было вникать, где там кто что написал. Но я от этого не переставал оставаться его более умным сыном. А теперь, когда папа умер, я костьми лягу, но книгу заклятий мою никто не получит, а что до братца моего, так ему это все до фонаря, у него сердце не защемит, и вся жизнь его пропащая так и будет катиться под гору.
Инспектор подошел ко мне с чашечками кофе в руках, и по тому, как он держался, мне почудилось, что он думал о моей тяжкой доле, полагая, что я заслуживаю лучшей участи. Он, наверное, что-то хотел мне сказать, губы его шевелились, но изо рта не вылетало ни звука. В конце концов он произнес:
— Почему ты всегда говоришь о себе так, будто ты мальчик? И произношение у тебя такое необычное, где это тебя научили так странно разговаривать… Ты знаешь, что ты девочка? И я бы даже сказал — его губы расплылись в обнажившей зубы широкой улыбке, от вида которой у меня мелькнула мысль о лучах солнца, пробивших себе между туч узенькую дорожку в наши владения, — я бы даже сказал, очень, очень симпатичная девочка.
Клянусь, он произнес это второе очень так, будто оно было выделено курсивом.
— Разве что, слегка чумазенькая, — добавил он, потому что нет ничего без изъяна под твердью небесной, даже доброе слово может прозвучать насмешливо.