Кулуары, курильни превратились в клубы, где каждый узнавал своих по особым знакам. Читальня переросла свое назначение; отсюда уходили на вечеринки, чтения на квартирах; здесь можно было встретить людей из разных кругов. Появились завсегдатаи читальни, бродяги-интеллектуалы. Многие приходили сюда уже не читать, а встречаться. Здесь обсуждалось все: от христианства до дзен-буддизма.
Потом значение читальни стало падать: духовное подполье разрослось невероятно, откуда-то появились частные библиотеки с редкими книгами, по рукам стали ходить книги, переводы, перепечатки… И никакие читальни Москвы уже не могли вместить ищущих: все расползлись по квартирам, кружкам, дачам…
Интересы в основном были гуманитарные: искусство, литература, религия, метафизика, оккультизм и т. д.
Вскоре этот гуманитарный неконформистский (или «подпольный») мир стал невероятно сложен и богат, с различными направлениями интересов… Здесь было все: и глубинное погружение в русскую классику 19-го века, и открытие скрытых имен русского искусства 20-го века; новаторские искания нового времени, и уход в принципы древнего искусства. Философские имена, задевающие за живое, естественно, не оставались без внимания… В сфере чистого духа также было много исканий, главным образом в русле Православия и восточной метафизики. И кроме того, некоторые пытались создать свое: и возникали то глубоко оригинальные, невероятные идеи и течения, то попытки таинственного, озаренного синтеза. Не особенно отставала и практика.
К концу шестидесятых, началу семидесятых годов перестал даже быть, на некоторых уровнях, «подпольным» неконформистский мир: его гуманитарные интересы стала разделять и часть официальной интеллигенции. Все достаточно усложнилось и перемешалось: на одном и том же вечере или чтении встречались и профессора, ученые, представители обычной интеллигенции, самые отчаянные поэты и художники, неконформисты, работающие ночными сторожами.
Однако читальня Ленинской библиотеки, сыгравшая такую роль в начале неконформизма, никогда не забывалась полностью.
Вот в эти-то кулуары и направились Олег с Борисом. Сначала они заказали книги, получили их и углубились в чтение в пустынном утреннем зале. Одинокие девушки, в нежном свете, льющемся из окон, проходили иногда мимо них и рассаживались по своим местам. Одна, севшая рядом с Берковым, даже глубоко вздохнула, когда бросила взгляд на заглавие книги, которую он читал.
Часа в три друзья потянулись и направились в курилку. В коридорах библиотеки они встретились с Андреем Крупаевым, который считался в московском подполье немного загадочной личностью. Это был человек лет 36, худой, с взъерошенными волосами и горящими глазами, которые иногда вдруг тускнели и как бы уходили в небытие. Выражение крайнего напряжения на его лице часто сменялось безличной покорностью судьбе. Отец его, профессор биологии, отсидел свое при Сталине, потом вернулся, больной и измученный, и поселился в Рязани. Мать Андрея во времена Сталина отказалась от отца, скрылась на Севере. И Андрей рос полным сиротой. Он, однако, окончил консерваторию и в юности вел беспорядочную и пьяную жизнь; но потом вдруг все бросил — и зажил отшельником и анахоретом. В чем лежали его подлинные интересы — никто не знал, но постепенно он вышел из тьмы и стал приобретать в неофициальной Москве известность как библиофил. У него была одна из лучших богословских библиотек в Москве — и неизвестно было, как он все это умудрился приобрести. Говорили, что помогали дальние родственники. И кроме того, у Андрея были самые невероятные связи на черном книжном рынке, некоторые книги в его библиотеке были настолько редкими и ценными, что к нему частенько заглядывали профессора богословия из Духовной академии. Но у него были и другие книги: тоже редкие и ценные, но уже по колдовству, древней русской магии и что-то из глубин веков. Часто у него появлялись какие-то совсем непонятные типы, и всю ночь горел свет в окнах его квартиры в деревянном домике на Плющихе. Его жена, Зина, совершенно тихое, молчаливое существо, во всем подчинялось ему. Часто он ездил к отцу в Рязань, тот женился там и жил благополучно.
— Что слышно у вас, Андрей? — осторожно спросил его Берков.
— У меня никогда ничего не бывает слышно, — ошеломил его Андрей. — Слышно бывает у вас: и всякое неприятное…
Разговор не состоялся, и Олег с Борисом прошли в курилку, где уже виделись хорошо знакомые лица: не говоря о Муромцеве, который сумрачно стоял в стороне, здесь оказались Владимир Омаров, солидный художник-неконформист лет 40, который держал у себя дома настоящий художественный салон, и еще двое ребят из Института мировой литературы. Последние, несмотря на большое официальное положение, отличались широтой взглядов и свободным посещением подпольных чтений и выставок.
Они окружили Олега и Бориса, и сразу завязался разговор, правда довольно спокойный. Потом, когда подсоединился Валя Муромцев, беседа приняла более волнующий оборот.
Наконец, один из литераторов, Солнцев, спросил Олега:
— Олег, все-таки считаете ли вы возможным существование литературы, которая творится только в подполье, в самиздате, и нигде не публикуется?
— Да она же есть налицо, — удивился такому вопросу Берков. — Вот вам ее представители…
И он показал на Олега и Муромцева.
— О нет, я подразумеваю психологическую сторону. Как возможно такое?
— Очень возможно, — холодно ответил Олег, — и даже есть ряд преимуществ. Например, свобода: полная свобода, какой не было нигде и никогда, — продолжал он уже горячо, — потому что даже в самых лучших условиях всегда было давление: общественного мнения, условностей, самой гласности. Мы же абсолютно свободны, до конца, до последней бездны души! Другое: никакая публикация или официальное выступление не сравнится с подпольным чтением лицом к лицу… Здесь такая невероятная отдача, слияние, духовный запой! Меня знают, меня любят — чего ж еще?! Пусть относительно немногие, важен уровень людей, а не количество. В Древней Греции все передавалось устно или через рукописи — как и у нас сейчас. И какая была поэзия!
— Кроме того, рукописи не горят, — продолжил Берков. — В будущем, я думаю, все будет издано, и в этом странном будущем прекрасные русские люди будут читать наши книги, и переживать… и поражаться, какими были их…
— Ну, прекрасные русские люди, особенно девушки, и сейчас восхищаются Олегом, — улыбнулся Солнцев, — насколько я слышал…
— Конечно, никто не отрицает негативных сторон, — прервал Олег, — для меня главная сила публикации в том, что после нее ты уже уверен, что все сохранится, все запечатлится. Вот, пожалуй, в чем главный вопрос. Хотя Боря уверяет, что рукописи не горят, но были случаи…
— Ну, а определенный психологический стресс, что вы как бы вне…
— О, это уже зависит от силы личности, — ответил Берков. — Происходит отбор по качеству… Послушайте, самый лучший подход: творить так, как будто никакой бюрократии не существует… Если вы будете злиться, мучаться, думать, реагировать, — то вовлечетесь во внутреннюю полемику, и искусство этим снизится. Надо быть выше этого. Да, где-то это катастрофа, землетрясение, что угодно, но когда происходит подобное в природе, вы не реагируете на это сильно душой, вы просто стараетесь выжить и знаете, что здесь лбом стену не прошибешь: это происходит и все. Глупо негодовать на землетрясение.
— Позвольте, позвольте, — вмешался другой литератор. — Но это же социальное явление. Здесь можно изменить, убедить, например, эту самую бюрократию…
— Нет, нет, я не отрицаю этого, естественно надо пытаться изменить. Это другая сторона медали, — возразил Берков. — Но я говорю о позиции художника, когда он творит в такой ситуации. Когда он пишет, он должен быть свободен и писать так, как будто никакой бюрократии не существует вообще. Не фиксироваться на этом. Не быть рабом негативных чувств. Не всякий, конечно, рожден перенесть…
— Всего лучше, когда пишешь сказки, — разрядил атмосферу Муромцев. — Особенно про покойников. Впрочем, я шучу: бывают сказки поглубже и пострашней жизни, особенно если они выражают кое-что существующее, но скрытое.
Дым от папирос заволок курильню. Постоянно входили и выходили какие-то люди. Слова исчезали в воздухе…
— Я, кстати, знаю одного незаурядного человека, он занимает довольно важное положение, — говорил Солнцев, — и он убежден, что верхам самим выгодней изменить свое отношение к творческой интеллигенции и контролировать культуру более тонкими методами. Он ругается, там, наверху, что иначе они уморят всех наших гениев. Но ему отвечают, что еще не пришло время для таких изменений.
— Олег Тимофеевич, — отозвал Олега в сторону Омаров, хранивший все это время чуть-чуть скорбное молчание (при Сталине он отсидел свое в лагере, но сохранил, однако, необычную уравновешенность), — что-то вы нас с Аллой Николаевной совсем забыли, приходите к нам на чтение… Мы уточним когда. Будет много интересных людей… И вы, Валентин, тоже приходите, — обернулся он к Муромцеву. — У нас любят ваши вещи.