Со Смитом, вероятно, и Хамид. Я вижу, как крылатый свет фар скользит по телу огромных изогнутых труб, и черные вентили их становятся похожими на головы закопанных в землю людей. Мне смешно, потому что в нелепых петляниях машины я угадываю старания Смита на повредить ненароком чего-нибудь, хоть отдаленно связанного с техникой. Бедненький Смитик! Ведь здесь он в своей родной стихии; каждый предмет, сделанный из железа, скрепленный гайками и болтами, — частица его души. Святыня! Нерушимая святыня!
Однако на самом деле эту святыню очень легко разрушить, о чем, по иронии судьбы, известно, кажется, только мне и генералу: во время нашего последнего разговора в пустыне генерал открыл мне, что здесь есть какой-то рычаг или рубильник, одним поворотом которого можно взорвать все нефтепромыслы, — нечто вроде того приспособления, которым русские взорвали свою знаменитую Днепровскую плотину. Видно, наши военные не слишком щепетильны в вопросах этики. Им все равно, у кого заимствовать методы. Впрочем, генерал Мартин всегда отдавал должное военному искусству русских. Разумеется, я зорко слежу за тем, чтобы он не выходил за калитку своего злополучного сада.
На этом должен пока расстаться с вами. Кстати, я так и не узнал еще, где находится Фримен.
Сейчас я пишу в пустыне, близ лагеря Хамида. Мне пришлось покинуть нефтепромыслы, потому что ни эмир Хамид, ни Зейн туда не приехали; кроме Смита, в машине был только Ва-ул, свирепый поэт.
Хамид, видимо, довольно смутно представляет себе, какая нужна сила и воля, чтобы удерживать завоеванную мной шаткую власть в сердце вражеского стана; иначе он не вообразил бы, что эти два красавца могут управиться здесь, пока я буду ездить в его ставку объясняться.
В первую минуту, возмущенный и обманутый в своих ожиданиях, я со злости хотел тут же отправить обоих назад, чтобы они от моего имени объяснили Хамиду, сколько требуется ума и хитрости, чтобы держать Азми на положении пленника. Он мог бы и сам догадаться, что захват Азми удался мне лишь благодаря тонкому расчету, который недоступен пониманию Ва-ула и Смита. И что за идея — соединить двух настолько разных людей, такие две крайности! Ведь в этой комбинации их ничего не стоит перехитрить и спровоцировать на любую глупость! Доверить им охрану Азми — значит рискнуть всем. Смешно и нелепо!
И все-таки со злости же я на это согласился, хотя, как я ни зол, не могу представить себе, чтобы Хамид проявил такое отсутствие соображения, такую сомнительную осторожность. Тут явно сказывается чужое, городское влияние, будь оно проклято! Не Зейн мне страшен, страшно то, что Хамид его слушает.
Ва-ул недобрым чутьем поэта угадал мои тревоги и поспешил растравить рану, что было нетрудно. „Гордон, друг мой, — сказал он. — Кто еще, кроме тебя, может заключить чудовище в объятия и не быть тут же растерзанным? У вас, у англичан, самые здоровые челюсти в мире. Ты бы мог сожрать даже нашего городского союзника, а это и Хамиду не по силам. В самом деле, прирезал бы ты для начала толстопузого Азми, а там от одного бахразца нетрудно перейти и к другому. Вдохнови меня примером, брат, и мы вдвоем учиним здесь небольшую резню для потехи“.
Злой блеск в глазах Ва-ула и все его варварские погремушки — награбленные часы, причудливые браслеты на руках — еще подчеркивали зловещий юмор этих шуток, и я вдруг возненавидел его за присущую ему подлую прозорливость. Поэтому я охотно оставил его Смиту, который почти нечувствителен к таким утонченным наскокам. Выходит, комбинация не такая уж плохая, но я не удивлюсь, если это несходство темпераментов приведет в конце концов к непоправимым ошибкам или даже к трагедии. В ненадежные руки пришлось мне передать свою победу!
Но так или иначе, они остались там, а я сел на верблюда и медленно, превозмогая боль, поехал в глубь пустыни. Смит подробно объяснил мне дорогу к лагерю, и тот же Смит тщательно перевязал мои раны и дал мне выпить лекарство, которое должно было заглушать боль и разгонять сон. Несмотря на это, я все-таки заснул и сбился с пути. Только на рассвете меня встретил почетный эскорт под знаменами Хамида; люди все были мне незнакомые, и никто из них не стал утруждать себя подобающими случаю возгласами и ружейными салютами.
В общем встреча вышла унылая и располагала к невеселым предчувствиям, но впечатление это рассеялось, когда я въехал на гребень первого холма и внизу передо мной вдруг открылось величественное зрелище всей Хамидовой армии, точно черная изморозь, испестрившая подножие склона, освещенного первыми солнечными лучами. То была классическая картина: разбросанные в беспорядке шатры, верблюды, силуэты закутанных фигур в мягкой дымке, — и все проникнуто предвестием недалекой минуты, когда лагерь пробудится, придет в движение, закипит шумом и суетней, зримо воплощающей вольный дух кочевья.
И вот я сижу и не тороплюсь продолжать свой путь; мне нравится любоваться этим миражем издали, и страшно, как бы он не развеялся при моем приближении. Поймите, мама, я, истинный кочевник, после долгих скитаний в пустыне возвращаюсь к шумному двору Хамида. И я знаю, что многое теперь там не так, как было.
В этой живописной долине, что раскинулась внизу, должно найти себе завершение все то, к чему я стремился. Вероятно, больше мне писать не придется. То, что ждет впереди, подведет итог сложным блужданиям мысли, о которых я здесь вам рассказал.
Passio![25]
Приходится мне все же продолжать свои объяснения, мама, потому что здесь, в долине, я столкнулся с любопытными обстоятельствами, которые необходимо объяснить. Всякий раз — и с каждым разом все больше — мне кажется, что следующий этап будет для меня последним, венчающим все мои усилия, мои поиски истины, мои наития, мое призвание в мире. Но дело грозит обернуться трагедией. И для меня ли только? Может быть, для всех тех, что стоят лагерем в этой долине. Я сам еще не знаю. Знаю только одно: кое-что я уже здесь успел утратить, а кое-что нашел новое, и то, что это новое предвещает мне, не укладывается в рамки моего разума. Сейчас я пытаюсь осмыслить все это для вас и для самого себя.
Эти мои писания вы непременно должны показать Тесс. И не только Тесс, но и Грэйс и даже Джеку и Смиту (если Смиту суждено вернуться). Особенно мне хочется, чтобы Тесс прочла их; я как-то привык за последнее время думать о вас обеих вместе. Сам не знаю отчего; может быть, оттого, что есть вещи, которые мне вам обеим необходимо объяснить и доказать. Впрочем, ей я тут еще напишу отдельно, в ответ на письмо, которое я от нее получил через Фримена — Зейна — Хамида.
Да, я все-таки поймал Фримена. Точнее, его поймал Зейн. Так и попало ко мне письмо Тесс: Зейн переслал его через Хамида. Ах, Фримен, учтивое чудовище! Его последнее преступление перед племенами так гнусно, что одна мысль о нем меня приводит в ярость. Но именно Фримен привез мне письмо от Тесс. А почему вы не написали мне, мама? Неужели отреклись от меня? Или вы так заняты делами Джека, что для меня не остается времени? Я ни о чем не стал спрашивать Фримена, потому что даже ради вас не могу подпустить его настолько близко к своей душе. А он, разумеется, злорадно молчит, ждет моих расспросов о вас и о Грэйс. Но мне легче умереть, так и не узнав ничего.
Впрочем, не о Фримене речь (сейчас, во всяком случае, — поскольку я его еще не убил). Неужели он стал мужем Грэйс? Господи! Да, много нашлось бы, о чем расспросить его, но я не могу. Не могу!
Хочу все же рассказать вам о главном — о том мистическом итоге моих дел и стремлений, которого я с таким трепетом ждал, спускаясь сюда, в долину. Ничего мистического в нем не оказалось — одна суровая, неприглядная реальность; и это открытие потрясло меня.
Началось с Хамида. Я застал его мрачным, озлобленным и (так же, как я сам) подавленным близостью победы. Он очень обрадовался мне и откровенно высказал свою радость; однако я видел, что он встревожен и рвется скорее поделиться со мною своими тревогами. Я, конечно, не рассчитывал, что застану в его лагере тишь и гладь, но мне не приходило в голову, что тлетворное влияние победы так быстро скажется среди его собратьев.
Он только вкратце успел обрисовать мне положение, пока мы с ним торопливо шагали к шатру совета. Он был зол, и все его раздражало.
— Если я еще сохраняю здесь власть, — сказал он мне, — так только силой упорства. По-твоему, я терпелив? — спросил он, и я подивился его тону, в котором слышалась насмешка над самим собой. По телу его прошла дрожь, и он закрыл свои ясные, блестящие глаза, словно стараясь не видеть того, что его глубоко возмущало. — Ты не представляешь, какое бешенство клокочет во мне, когда я думаю обо всех этих невежественных, своекорыстных, подлых царедворцах, готовых осквернить знамя восстания. Только ради того, чтобы сохранить это знамя в чистоте, я и сдерживаю себя, но это мне дорого стоит. Мои высокородные братья!.. Я теперь могу доверять лишь беднейшим кочевникам пустыни; эти ничего не требуют, и им действительно ничего не нужно, кроме свободы. Все же остальные только и делают, что грызутся между собой да еще приводят ко мне каких-то, подозрительных иностранцев с предложениями сомнительных сделок или же политических агентов из других стран нашего арабского мира — из Египта, из Сирии и более далеких краев. Ах, эти агенты! Они несут с собой груз политической пропаганды, вероломных обещаний, честолюбивых распрей, разлагающих новшеств и наперебой навязывают мне свое влияние и свои советы. Ты видишь во мне правителя, которому опротивели все правители. Я больше не могу слышать кичливых речей, я презираю воинов, жаждущих крови и мщения, и, верь мне, с радостью отдал бы здесь, сейчас, свою жизнь, если б знал, что это положит конец анархии в нашей пустыне, засилью властолюбцев с крутым, бешеным нравом.