Когда вернулась невестка, она сочла, что Юрий поступил правильно, не вызвав „скорую помощь“.
— Ведь не мог же он оставить тебя одну! Вызовем завтра.
„Завтра“ был у врачей выходной. Появилась она только через два дня после припадка. Молодая, очень внимательная, тщательно обследовала меня, сердце нашла слабым, но внезапные потери сознания объяснила явлением мозгового характера.
— Вероятно, поволновались немножко.
— Да, — сказала я, — может быть, немножко поволновалась.
— Ну, вот. А это вызвало временное прекращение подачи крови к мозгу.
Выписала 5 (пять) рецептов.
Сказала, что надо избегать жары, не оставаться надолго одной.
Я спросила, какие могут быть последствия моих обмороков.
— Например, паралич возможен?
— Это не исключено, — ответила она с забавным апломбом молодого специалиста.
Сын сходил в аптеку.
В квартире у нас запахло лекарствами».
86. ЧЕРНЫЕ МУХИ
Из письма Н. С. от 24.VIII.62 г.
«…Еще до болезни, месяца полтора назад, узнав из газет о новом произведении Степанова „Семья Звонаревых“, я обратилась через редакцию к автору с просьбой сообщить о судьбе сестры Вари Звонаревой. Героиню я встречала у ее родителей, а с ее старшей сестрой Раисой была в очень хороших отношениях. Я Вам, кажется, уже писала, что она была женой молодого Стесселя, и уже одно это было незаурядным, так как ее отец был главным обвинителем в суде над отцом ее мужа.
Хотя Степанов, как Вы знаете, тяжело болен, я получила исчерпывающий ответ, из которого узнала о трагической смерти Руси, попавшей лет 10 назад под автомобиль в Ницце.
Вы спрашиваете: соблюдаю ли я предписанный мне режим? Дорогой мой, мне надо бы изменить не режим, а всю мою жизнь — начиная лет с шести, если не раньше.
Гуляю ли я? Что Вам ответить? Если я утром вынесу с пятого этажа ведро с мусором, схожу для себя за молоком (принимаю cali jodati), за хлебом, посижу на балконе, пока не падают на него солнечные лучи, — вот и все мое гулянье.
Не узнаю себя. Что со мной сталось? Давно ли я свободно переносила сорокаградусную жару, ухаживала за огородом и цветником, носила воду для полива, стирала и даже купалась… Соседи удивлялись моей бодрости и энергии, а сейчас я — развалина.
…Больше всего меня угнетает полное одиночество, продолжающееся без малого год! И нет надежды, что это прозябание станет жизнью. „Живу, чтобы есть!“ Нет, эта формула мольеровского персонажа мне претит…
Одна, одна, всегда, каждый час и каждую минуту одна — и при этом вокруг люди, которых я должна считать и называть „своими“!..
…Только что принесли Ваше авиаписьмо — такое большое и хорошее. Что Вы такое говорите об „угрызениях совести“?! То, что я пишу о нем, я делаю как всегда с большой радостью. К сожалению, делать это приходится украдкой. Если дома узнают, что я касаюсь этой темы, — не могу представить, что и будет!
Думаю, что в начале будущего месяца я пришлю Вам полную (насколько это в моих возможностях) биографию Сергея Семеновича. Куда Вам писать? Долго ли Вы собираетесь пробыть в Эстонии? Уехал ли Ваш приятель-литературовед?
Вот как незаметно пролетело время! Подумайте: еще год, и Машенька пойдет в школу. А когда я написала Вам (после Вашего выступления по радио) первое письмо, Ваша дочка вряд ли умела ходить!
Успешно ли подвигается Ваша книга? Буду ждать с нетерпением ее выхода. Ведь „Ваша Маша“ — это и „наша Маша“.
Последнее время мне довольно часто пишет внучка Рита. Она теперь работает бухгалтером в Госбанке, недавно сдала экзамен и принята на заочное отделение финансово-экономического института в Новосибирске.
Вы спрашиваете: почему только черные мухи?.. Потому, Алексей Иванович, что других было мало в моей жизни.
Нет, были все-таки. Но все это или детство, или ранняя молодость, девические годы и — полтора года на хуторе Новопетровка…»
87. ПЕРВЫЙ БАЛ НАТАШИ ХАБАЛОВОЙ
(Глава из неоконченного романа)…На дворе стоял сентябрь, конец его. День был веселый, солнечный, но не такой удушливо жаркий, как вчера и третьего дня, когда она с трудом переходила улицу — асфальт раскалился до того, что сквозь тапочки жгло ноги. Но не из-за погоды же так легко и спокойно на душе, такое равновесие в мыслях? Неужели оттого только, что — одна, что можно расслабить мышцы, выйти из этого гадкого, невыносимо тягостного состояния, когда целый день кажется, будто на тебя пистолет наведен?!
Юра и Женя с утра на пляже, она перемыла посуду, послушала последние известия, заштопала локоть на кофточке, перебрала полчашки крупы — той, что когда-то в Петербурге называли «смоленской», — и вспомнила, что надо еще что-то сделать, что-то важное. Да… Пантелеев ждет… обещал товарищу… надо пользоваться минутой, пользоваться тишиной, тем, что никого нет дома.
Ах, какая тишина! Только будильник тикает, да в холодильнике что-то покряхтывает и вздыхает. Пользуйся минутой, старуха! Скоро из Киева приедет Юрий-младший, «юниор», как называет его отец, и тогда — прощай всякий покой: целый день товарищи, хлопанье дверей, дурацкий гогот, какой-то слабенький, немужественный запах сигарет, завывающие пластинки…
Что-то ей все-таки мешало встать, пойти в коридор. Да, надо снимать корзину!.. Чемодан стоял, втиснутый в узенькое ущелье между стеной и платяным шкафом. Она сама ставила на него — для пущей надежности — плетеную корзинку с бельем. Еще на кухне она почувствовала, что волнуется. Во-первых, вспомнила, что корзина с трудом втискивается в эту щель, а еще мелькнуло в памяти, что прошлый раз, стаскивая корзину, поцарапала, слегка порвала обои. Совсем чуть-чуть, не сразу и заметишь, — скандала, конечно, никакого не будет, но что-нибудь язвительное, остроумное мадам непременно скажет. От греха подальше, она тогда же хотела подклеить обои, даже искала на столе у сына клей, но не нашла…
Надо было и хотелось еще посидеть. Так хорошо, так мило тикали часы… Так уютно, напоминая что-то далекое, детское, пошевеливалась занавеска на открытом окне… Но все-таки заставила себя — встала, пошла в коридор и не успела дойти до шкафа, как почувствовала сильную боль в темени и в плече, открыла глаза и увидела, что лежит на своем диване, укрытая одеялом. Голова, как всегда после приступа, пылает, во рту пересохло. А за столом, спиной к ней, сидит, читает газету, Юрий. Горит лампа, значит уже вечер.
— Юра! — сказала она. Но, наверно, сказала тихо, одними губами, он не пошевелился. Она застонала.
Он опустил газету, повернул голову.
— Очнулась? Ну, как ты?
Хотела сказать: намочи полотенце, горит голова. Но голоса не было. Промычала что-то.
Не поднимаясь, он сказал:
— Сейчас, наверно, приедет врач. Женя пошла звонить…
Она опять куда-то провалилась. А очнулась в блаженном состоянии. На голове мокрое полотенце, пахнет спиртом, значит — был врач, сделал укол. И, значит, будет сон, будет какое-то время легко дышаться, хорошо думаться.
Голос Жени:
— Есть хочешь?
— Чаю. Горячего.
— А если яйцо всмятку?
— Благодарю. Съем.
Не открывая глаз, ест, как маленькая, с ложечки яйцо. Откусывает хлеб с маслом… Пьет горячий чай с кагором.
— И чего тебя, скажи на милость, понесло в коридор?
Хочется сказать: «А ты не думаешь, Женечка, милая, что было бы куда хуже, если бы понесло не в коридор, а, скажем, на лестницу?»
Но она молчит. С наслаждением глотает чай. Улыбается.
Хочется сказать: «Уйдите. Прошу вас, умоляю. Оставьте меня, оставьте одну с моими хорошими мыслями…»
Откуда эта музыка? На кухне? Это же вальс Штрауса…
Кто это? Где это? Сколько мне лет? Шестнадцать? Мой первый танцевальный вечер. Первый бал Наташи Хабаловой… Куда мы ехали? На Васильевский, в кадетский? Или в приют принца Ольденбургского? Помню, было это на Рождество, пахло елкой. Папа и платье осматривал по-женски придирчиво и давал наставления: не танцевать долго с одним кавалером, не смеяться громко, не бегать, а ходить, не отказывать тем, кто приглашает на танец, не молчать…
«А о чем говорить?» — спросила шестнадцатилетняя дурочка. Ах, как он смеялся. Никогда потом на моей памяти папа так не смеялся…
С кем я тогда танцевала? Уж не помню. Только помню, что, запуганная папой, ужасно боялась остаться без кавалеров. Дотанцевалась до того, что натерла ногу. На другой день хромала…
А это где? Кажется, в Павлонии? Нет, это в доме генерала Вахарловского, начальника Константиновского артиллерийского. У него было две дочери моих лет, как их звали — хоть убей, не помню. Помню только, что я чувствовала себя с ними хорошо, свободно, непринужденно.
Там среди гостей выделялся камер-паж Прежбяно… о нем писал в своей книге граф Игнатьев… они когда-то вместе учились. Значит, я могла и с Игнатьевым танцевать, но не помню… много их было, этих юнкеров и пажей… Этот напыщенный аристократ Прежбяно — он и костюмирован был тогда средневековым пажом… явно ухаживал за мной. Но нет, меня его взоры не трогали. Ничуть. Там был другой — совсем молоденький юнкер Милорадович, голубоглазый, круглолицый, румяный. Мы с девочками Вахарловскими уговорили его одеться боярышней. Сами помогали ему, бегали вместе с ним к кастелянше. Нашли кокошник, сарафан, накладную косу… Насурьмили его, нарумянили. У него было такое девичье лицо, что его ротный командир потерял голову, ни на минуту не отставал от него. Боже мой, сколько было смеху… А как смущался, до ушей краснел этот миленький Милорадович!.. Мы с трудом выручили его, отбили от его поклонника. Потом этот мальчик не отходил от меня. Или я от него?.. Танцевали, танцевали… Я забыла все наставления папы. А где же он тогда был, папа? Наверно, где-нибудь играл в преферанс и не знал, как возмутительно ведет себя его дочка.