— Но это же было своеобразное творчество, как у средневековых цеховых мастеров.
— Творчество было у Гурки — дуги, санки, корзины. Ты его кресла плетёные помнишь? Секретарю райкома подхалимы решили к юбилею подарить мебель для веранды. Гурий плетёных кресел никогда не работал. Пришёл к нам. Мама нашла в книге дореволюционную фотографию: Бунин где-то на юге в летнем ресторане сидит в ажурном кресле. И Гурка сделал такую мебель, что весь райком смотреть ходил. А у нас что было? Жестокая необходимость, категорический императив…
Дед умер накануне Пасхи. В последний раз придя в сознание, он спросил, какой сегодня день. Была Страстная Пятница. Проговорил: «Как хорошо… умереть в…»
С детства у Антона всегда было какое-нибудь желанье: иметь настоящие фабричные лыжи, щенка, переныривать 50-метровый бассейн туда и сюда, увидеть океан, иметь большую библиотеку. О каждом очередном он привык сообщать деду. И всякий раз интересовался: дед, а чего бы хотел ты? Дед говорил: чтоб ты не мешал мне спать после обеда, или: чтобы в «Правде» был хоть один процент правды. В последний приезд Антона сказал: умереть под Пасху, в Великую неделю.
На похороны Антон опоздал. Тёток он предупредил: телеграмму в забайкальское гуранское село, куда он заехал с весны, если что, следует давать срочную, тогда из райцентра пригонят с нею моторку, на которой могут увезти и адресата. Но на почту послали Кольку, и, хотя всё ему объяснили, он сэкономил, дал обычную, на которой ещё раз сэкономил, не написав прямо про смерть; почтальон не стал торопиться.
Добирался Антон четверо суток; впервые в поезде, самолёте ничего не писал и не читал. Но думал не о деде — о смерти вообще. Само понятие о ней вошло в него с дедом.
Он всегда был старше всех, и когда в Антоновом сознании возраст связался с нею, и он вдруг понял, что она больше всего угрожает деду, он плакал полночи, закутав голову одеялом.
Но годы шли, умирали соседи, учителя, все были моложе деда, а он всё жил и жил, здоровей и сильней молодых, и идея смерти померкла в сознании Антона.
Вернулась она уже в университете, в связи с Моцартом и — особенно остро — с Пушкиным. С какого-то времени он начал переживать смерть Пушкина как личное горе, свой день рождения, совпадающий с датой его смерти, праздновать перестал, потому что почти заболевал в этот день и нисколько не удивлялся явлению стигматов — когда в день распятия Христа у некоторых людей появляются кровоточащие раны на запястьях и ступнях.
— Ты когда-нибудь думал, — говорил он в волненьи Юрику, — что было бы, проживи Пушкин ещё лет десять! Если б он завершил «Историю Петра», воплотил замысел о войне двенадцатого года, написал том стихов и несколько поэм вроде «Медного всадника!» Непредставимо! А Моцарт? — вопрошал он, наслушавшись его и начитавшись о нём в год 200-летнего юбилея. — Умер в тридцать пять автором не только гениальных вещей — это я вывожу за скобки, — но и количественно одним из самых плодовитых композиторов. Он написал больше великого Верди, пережившего его на пятьдесят лет! А если бы прожил столько же? Ведь он уже и так начал колебать мировые струны. И было решено, что допустить этого нельзя.
— Кем?
— Тем, кто решает всё. Если б Моцарт прожил ещё даже не пятьдесят лет, а половину этого срока, он стал бы равен Ему. И он умер. «Тут ему Бог позавидовал — жизнь оборвалася». Безвременная смерть только этих двух никогда полностью не примирит меня с Ним. А она — правило. Гёте, Толстой — редкие исключения.
Вылечил тот же Юрик. Он сказал, что, несмотря на свой атеизм, не одобряет такую теорию за богохульство и предлагает свою — менее богохульственную.
— Умереть вовремя — благо. Представляешь, что сталось бы с Гагариным через несколько лет, не разбейся он недавно? Толстый, лысый чиновник, профессия которого — заседать в президиумах… А так — на века осталась улыбка космонавта! Рылеев — ты сам говорил — средний поэт. Повесили в молодости — национальный герой. А Шолохов? Умри он сразу после «Тихого Дона», не заголившись перед всем миром своей глупостью и махровостью, — все бы рыдали по безвременно ушедшему гению и диссиденты не трудились бы над брошюрами о настоящем авторе великого романа!
— Как будто писатель живёт для того, чтобы нам легче было составлять его биографию. Так ты скажешь, что и Иисус Христос умер вовремя.
— Ну, это чистый случай. Не распни они его — не было б христианства, тебе как историку стыдно…
Но лекарство оказалось действия узконаправленного и недолговечного. По новой всё началось со смерти графа Шереметьева и нескольких любимых профессоров.
Какие-то африканцы ощущают в своей жизни постоянное присутствие поменявших миры. Ставят им еду, разговаривают друг с другом так, чтобы тем было понятно. И получают от этого радость. Антон чувствовал, что его покойные учителя и друзья-старики — всегда с ним, видел их во сне, беседовал с ними. Но испытывал только боль.
Вирус проникал в сердце и мозг всё глубже. Жаль было уже умерших всех.
Как-то, листая в библиотеке подшивку «Нового времени» 1890-х годов и в очередной раз поражаясь информативности суворинской газеты, он вдруг осознал: все авторы этих статей по переселенческому вопросу, богословским проблемам, очеркисты и прозаики, диспутанты о теории Дарвина и возможностях радио, составители отчётов о дебатах во французском парламенте, давшие объявления зубные врачи, кухарки, гувернантки, хиромантки, портные — все они покойники!
Но самым тяжёлым переживаньем была хлынувшая после оттепели на экраны кинохроника девятисотых годов: эти резво, в ритме старого кинематографа двигающиеся люди умрут и почти все уже умерли; душа торопилась отдохнуть на редких младенцах — они-то уж наверняка живы! С надеждою вглядывался он в молодые лица — может, кто из
этих солдатиков или студентов ещё здравствует?.. Но, представив все революции, войны, тифы, испанки, голода, лагеря, говорил себе: навряд.
Он стал скрывать, что не может смотреть фильмы с недавно умершими актёрами, нечто противоестественное ощущая в том, что комедийные трюки выполняет человек, которого уже нет, как можно смеяться? Странно, но пластинки он воспринимал спокойно; голос — то было что-то другое, иная, бестелесная субстанция, им говорит душа.
Однако от этих остались кинокадры, голос, фотографии, хотя бы газетные объявления. Но как быть с теми, от кого не осталось ничего?
В первый же день по приезде в Чебачинск Антон пошёл в пятиэтажку к столяру Борису — уговорить поставить крест и оградку. Это было непросто, даже с добавленьем бутылки-другой «Столичной». Выпить Борис любил, но ещё больше — стоять у заборчика или курить на ступеньках своего подвала-мастерской, или в сотый раз состругивать с её дверей граффити, которые на другой день аккуратно возобновляли мальчишки.
Перед подвалом стояла дворничиха — толстая Валя.
— Борис? Утонул.
— Как?..
— Очень просто. Пошёл в воскресенье купаться к плотине и… Схоронили уже. Гурка гроб сколотил, мы с ним только и провожали. Мать давно померла, женой не обзавёлся. Комната — жэковская, фотки были — отнесла в котельную, Никите — куда их?
Антон подошёл к столярке. На свежеоструганном верхнем карнизе уже чернели детским почерком написанные буквы. Постоял у заборчика с тремя новыми штакетинами.
«Устроен сложно этот свет: Чтобы являться в ЖЭК, Чинить забор, сбивать багет, Родился человек. И лишь исписанный карниз Ребяческой рукой: «Борис, Борис, погонщик крыс» Над дверью мастерской». Надо бы добавить что-нибудь вроде: «Состружат завтра и карниз Небрежно, впопыхах. Останется лишь бледный стих Средь выцветших бумаг».
Однажды Юрик пришёл печальный: умер академик Фокин.
— Как? И он?
— И он. Покойный извинит меня за неуместную улыбку… Ты напомнил мне случай, когда, кажется, Хрущёв спросил у президента Финляндии, как у них со смертностью. Тот ответил: «Пока стопроцентная». А эти твои возгласы на семидесятилетии нашего ваятеля: «Я не хочу, чтобы все умерли!» Правда, тогда мы все уже хорошо выпили, но кто-то всё же спросил: твой друг не того? а как у него с отношением к другим естественным законам? Прости за интимный вопрос: ты всё ещё не спишь по ночам из-за покойников? Да, да, жена твоя рассказала. Хотела посоветоваться, не пора ли вести тебя к психиатру, когда узнала, что тот профессор, из-за которого ты не спал, умер десять лет назад.
Однако очередной сеанс психотерапии Юрик опять решил провести сам.
— Тебе жаль не их, а себя, — жёстко сказал он. — Кому из твоих друзей, кроме меня, меньше семидесяти? Ты, в сущности, тоскуешь о том, что скоро не останется никого, с кем ты бы мог говорить о своих любимых девятисотых, о золотом веке. Тебе ведь на самом деле современный мир неинтересен — только ты это хорошо скрываешь.