Боже всемогущий. Все, чего они касаются, становится абсолютно академичным и бесполезным. Или, что еще хуже, — говейным. По-моему, это их, по большей части, следует винить в том, что каждый июнь в страну выпускают стада невежественных остолопов с дипломами. — Здесь Зуи, не отрывая глаз от потолка, одновременно скривился и покачал головой. — Но не нравится мне вот что — и сдается мне, это бы вообще-то не понравилось ни Симору, ни Дружку, — то, как ты говоришь об этих людях. В смысле, ты же не просто презираешь то, что они означают, — ты презираешь их. Черт возьми, это слишком лично, Фрэнни. Я серьезно. У тебя в глазах настоящий огонь убийства, когда ты заговариваешь, к примеру, о Таппере. Эта канитель твоя — как он заходит в туалет и ерошит себе волосы перед занятиями. Все вот это. Может, он так и делает — очень на него похоже, судя по твоим словам. Я не утверждаю, что не похоже. Но это не твое дело, дружок, что он творит со своими волосами. Было бы нормально, в каком-то смысле, если б ты считала, будто он так манерничает забавно. Или если б ты его капельку жалела, раз он так не уверен в себе, что вынужден эдак жалко подкреплять свою дьявольскую блистательность. Но когда ты мне о нем рассказываешь — я серьезно, ну? — ты говоришь так, будто эти его волосы — прямо твой личный враг. Это же неправильно, сама знаешь. Если идешь войной на Систему, стрельбу веди, как милая разумная девушка, — потому что там враг, а не потому что тебя раздражает его прическа или дебильный галстук.
Минуту или больше висело молчание. Нарушил его только трубный звук — Фрэнни сморкалась: безудержный, продолжительный зов «забитого» носа, предполагающий, что у больного насморк уже четыре дня.
— В точности как с этой моей чертовой язвой. Знаешь, отчего у меня язва? Или, по крайней мере, на девять десятых отчего? Потому что я, когда не думаю правильно, позволяю себе ополчиться на телевидение и прочее лично. Делаю ровно то же, что и ты, а я вроде бы старше и должен быть умнее. — Зуи умолк. Взгляд его остановился на пятне рутбира, он глубоко вздохнул — через нос. На груди пальцы его по-прежнему не расплетались. — И наконец, — резко сказал он, — тут у нас, вероятно, все взорвется. Но ничего не поделаешь. Это самое важное. — Похоже, он кратко сверился со штукатуркой на потолке, потом закрыл глаза. — Не знаю, помнишь ты или нет, но я помню такое время, дружок, когда у тебя случилось легкое отступничество от Нового Завета, и слышно его было на много миль окрест. Все тогда были в дебильной армии, и на ухо ты присела мне одному. Но ты помнишь? Помнишь такое вообще?
— Да мне десять лет было! — сказала Фрэнни — в нос, довольно угрожающе.
— Я знаю, сколько тебе тогда было. Я очень хорошо это знаю. Ну же. Я об этом заговорил не для того, чтобы мордой тебя куда — то потыкать, — господи. У меня есть веская причина. Я об этом говорю, потому что мне кажется, ты не понимала Иисуса, когда была ребенком, и не понимаешь по сию пору. По-моему, ты путаешь его с пятью или десятью другими религиозными фигурами, а я не понимаю, как можно читать Иисусову молитву, пока не разберешься, кто есть кто, а что есть что. Ты помнишь, с чего у тебя тогда все началось?.. Фрэнни? Помнишь?
Ответа он не получил. Только свирепо протрубил нос.
— Ну а я случайно помню. Матфей, глава шестая. Очень ясно помню, дружок. Даже помню, где я тогда был. Сидел у себя в комнате, оклеивал липкой лентой хоккейную, черт бы ее взял, клюшку, и тут ворвалась ты — бабах, вся неистовая, с открытой Библией. Иисус больше тебе не нравился, и ты спрашивала, как позвонить Симору в воинскую часть, чтобы про это рассказать. А знаешь, почему тебе больше не нравился Иисус? Я тебе скажу. Потому что — первое — ты не одобряла, что он зашел в синагогу и расшвырял повсюду столы и идолов.[227] Это было очень грубо, очень Ненужно. Ты была уверена, что Соломон или кто другой никогда бы так не поступил. И еще одного ты не одобряла — на чем и открыта была Библия, — таких вот стихов: «Взгляните на птиц небесных: они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы; и Отец ваш Небесный питает их». Нет, с этим как раз все было в порядке. Это мило. Это ты одобряла. Но когда Иисус, не переводя дыхания, продолжает: «Вы не гораздо ли лучше их?»[228] — а-га, вот тут у нас маленькая Фрэнни уходит в отрыв. Вот тут у нас маленькая Фрэнни отшвыривает Библию напрочь и уходит прямиком к Будде, который не дискриминирует славных птичек небесных. Славных миленьких курочек и гусиков, которых мы раньше держали на Озере. И не надо мне напоминать, что тебе тогда было десять лет. Твой возраст тут ни при чем. Больших перемен между десятью и двадцатью нет — да и между десятью и восьмьюдесятью их вообще-то не происходит тоже. Сама же знаешь, все равно ты не можешь любить Иисуса, как тебе хотелось бы, — того Иисуса, то есть, про чьи слова или дела что-то известно. Ты просто по складу своему не способна ни полюбить, ни понять никакого сына Божьего, который кидается столами. И ты по складу своему неспособна ни полюбить, ни понять никакого сына Божьего, который утверждает, что человек — любой человек, даже профессор Таппер — для Бога ценнее любой мягонькой и беззащитной пасхальной цыпы.
Фрэнни теперь развернулась прямо на голос Зуи — она сидела выпрямившись, зажав в кулаке комок «клинекса». Блумберга у нее на коленях больше не было.
— Видимо, ты можешь, — пронзительно сказала она.
— Это мимо, могу я или нет. Но, вообще говоря, да, могу. Об этом неохота, но я, по крайней мере, никогда не пытался — сознательно или нет — превратить Иисуса в святого Франциска Ассизского, чтоб его сильнее «полюбить», — а на этом неизменно и настаивает девяносто восемь процентов всего христианского мира. Не то чтобы мне это делало честь. Меня, прошу прощения, не привлекает этот тип — святой Франциск Ассизский. А тебя — да. И, по-моему, потому у тебя и случился твой маленький нервный срыв. И особенно потому он и случился у тебя дома.
Это место создано под тебя. Обслуживание справное, хочешь — горячие призраки текут, хочешь — холодные. Что может быть удобнее? Хочешь — читай молитву и лепи в одну кучу Иисуса, святого Франциска, Симора и дедушку Хайди.[229] — Зуи умолк — очень ненадолго. — Ты что, не понимаешь? Ты не видишь, как невнятно, как небрежно ты на все смотришь? Господи, да в тебе же нет ничего десятисортного, однако же ты в данную минуту по уши в десятисортном мышлении. И дело тут не только в этой молитве — религия десятисортная, да и, нравится тебе это или нет, нервный срыв у тебя тоже десятисортный. Я видел пару-другую настоящих срывов, и те, у кого они были, не старались выбрать себе место для…
— Прекрати, Зуи! Хватит — и все! — всхлипнула Фрэнни.
— Через минутку прекращу — через одну минутку. А кстати, почему тебя вдруг сорвало? В смысле, если ты со всей своей мощью способна развалиться на части, почему с той же самой энергией не оставаться в порядке и при деле? Ладно, я неразумен. Это я очень сильно не подумал. Но, боже мой, как же ты испытываешь то небольшое терпение, что у меня с рожденья! Ты озираешь свой студгородок, и весь мир, и политику, и один летний театральный сезон, подслушиваешь беседу кучки школяров-недоумков — и делаешь вывод, что все вокруг — «я», «я», «я», а для девушки единственно разумный выход — просто валяться, обрив голову, твердить Иисусову молитву и молить боженьку о мистическом переживаньице, от которого ей станет приятно и счастливо.
Фрэнни завизжала:
— Ты заткнешься наконец, пожалуйста?
— Секундочку, всего одну, а? Ты все талдычишь про это «я». Да боже мой, только сам Христос может решить, что «я», а что нет. Это вселенная Бога, дружок, не твоя, и последнее слово насчет того, что «я», а что нет, — за ним. А как же твой любимый Эпиктет? А твоя любимая Эмили Дикинсон? Ты хочешь, чтобы твоя Эмили всякий раз, как ей взбредет в голову написать стишок, садилась и читала молитву, пока ее гадкий себялюбивый позыв не пройдет? Нет, конечно, не хочешь! Но тебе хочется, чтобы «я» отняли у твоего любимого профессора Таппера. Тут все иначе. Может, оно и так. Может, и так. Но не ори насчет «я» вообще. По-моему, если хочешь знать, половину мерзости в мире разводят те, кто не пользуется своими истинными «я». Возьми своего профессора Таппера. Судя по тому, что ты про него рассказывала, я спорить готов: то, чем он пользуется, то, что ты считаешь его «я», — вовсе не его «я», а некая иная способность, гораздо грязнее, гораздо менее основная. Господи, ты же по школам много помоталась, должна понимать, что к чему. Потри учителя — неумеху — или, если уж на то пошло, преподавателя в колледже — и в половине случаев найдешь первоклассного автомеханика не на своем месте или какого-нибудь каменотеса. Возьми, к примеру, Лесажа — моего друга, моего нанимателя, мою Розу Мэдисон-авеню. Думаешь, это его «я» привело его на телевидение? Да черта с два! У него уже вообще нет «я» — если когда-то и было. Он его расколол на хобби. У него по крайней мере три известных мне хобби — и все они имеют отношение к огромной мастерской в подвале, на десять тысяч долларов, где полно механических инструментов, тисков и еще бог знает чего. У тех, кто по-настоящему пользуется своим «я», своим подлинным «я», нет времени ни на какие, к черту, хобби. — Зуи вдруг смолк. Он по-прежнему лежал, закрыв глаза и сплетя пальцы — довольно туго — на груди, прямо на пластроне. Но лицо он теперь скривил намеренно болезненной гримасой — что явно было разновидностью самокритики. — Хобби, — сказал он. — Как это я перескочил на хобби? — Мгновение он полежал неподвижно.