— Черт возьми, Гэффни, вы опять ошибаетесь. Кому об этом знать как не мне. Я почти пятнадцать лет собирался писать роман об этом произведении.
— Как странно, Йо-Йо. Но вы же собирались писать не всерьез и не серьезный роман.
— Оставьте это «Йо-Йо», Гэффни. Опять мы препираемся. Я провел исследование.
— Вы собирались написать эпизоды, в которых Томас Манн и Леверкюн должны были встретиться, да? И еще сделать Леверкюна одним из современников этого Густава Ашенбаха. Это вы и называете исследованием?
— Кто такой Густав Ашенбах? — спросил Хэккер.
— Один покойник в Венеции, Уоррен.
— Джентльмены, я могу легко разрешить ваш спор, вот здесь, прямо на моем компьютере. Подождите всего десять тысячных секунды. Так, посмотрим. Ну, вот, мистер Йоссарян, «Жалобы Фауста». Вы не правы.
— Ваш компьютер ошибается.
— Йо-Йо, — сказал Гэффни, — это же модель. Она не может ошибаться. Продолжайте свадьбу. Пусть они посмотрят, как она прошла.
На самых больших экранах солнце почернело, луна приобрела цвет крови, а корабли в реках и гавани перевернулись.
— Уоррен, прекратите валять дурака. — Гэффни рассердился.
— Я тут не при чем, Джерри. Клянусь вам. Я его все время удаляю, а оно возвращается. Вот, пожалуйста.
Музыка Леверкюна, как это видел Йоссарян, была исполнена хорошо. Когда затухающие гармоничные такты, завершающие «Götterdämmerung», начали замирать, стал пробиваться детский хор, которого Йоссарян никогда раньше не слышал; сначала это были едва уловимые звуки — дыхание, намек, но постепенно они приобретали собственное значение, выливаясь в божественное предуведомление о грядущей горестной печали. А затем, когда это мелодичное, мучительное и погружающее в скорбь предостережение сделалось почти невыносимым, в него неожиданно вторглись оглушительные, незнакомые, немелодичные раскаты злобных мужских голосов, в жуткой согласованности разражающиеся безжалостным смехом и еще раз смехом, смехом, смехом, который вызывал у слушателей недоуменное облегчение и огромную, все возрастающую веселость. Аудитория быстро присоединялась собственным смехом к этой варварской какофонии бесшабашной радости, издаваемой всеми громкоговорителями, что и задавало верную ноту для праздничного настроения к торжественному вечеру, которое подкреплялось едой, напитками, музыкой и еще более оригинальными изобретениями и эстетическими деликатесами.
Йоссарян присутствовал при этом и, потрясенный, увидел, что тоже смеется. Он укоризненно покачал сам себе головой, когда Оливия Максон, стоявшая рядом с ним в диспетчерском центре связи автовокзала, увидев, как смеется вместе с ним в часовне Северного крыла, сказала, что это божественно. Теперь у Йоссаряна выражение было сокрушающееся сразу в двух местах. Принимая брюзгливо-отстраненный вид, он хмурился и в том месте, и в этом. Заглянув в это будущее, Йоссарян испытал шок, когда увидел себя во фраке; он никогда в жизни не надевал фрака — облачения, обязательного для всей мужской части элитной группы в Северном крыле. Вскоре он уже танцевал неторопливый тустеп с Фрэнсис Бич, потом по очереди — с Мелиссой, невестой и Оливией. Теперь, разглядывая себя — молчаливого, безропотного и услужливого — на предстоящей свадьбе, Йоссарян вспомнил о том, что часто ему не нравилось в самом себе: на самом деле он никогда не испытывал особой антипатии к Милоу Миндербиндеру, считал Кристофера Максона парнем свойским и покладистым, хотя и находил Оливию Максон неоригинальной и скучной, полагал, что она вызывает раздражение лишь в тех случаях, когда высказывает безапелляционные мнения. Он придерживался абстрактного убеждения, что ему должно быть стыдно, и еще одной абстрактной идеи, что еще более стыдно ему должно быть из-за того, что ему не стыдно.
Он сидел с Мелиссой и Фрэнсис Бич за столиком, с которого мог перекинуться словом с Миндербиндерами и Максонами, и неподалеку от Нудлса Кука и первой леди, ожидающих прибытия президента. Стул, зарезервированный для Нудлса за столиком по соседству со столиком Йоссаряна, был свободен. Анджелы, которой отчаянно хотелось прийти, не было, потому что Фрэнсис Бич воспротивилась ее приходу.
— Мне самой не нравится это чувство во мне, — призналась Фрэнсис Йоссаряну. — Но я ничего не могу с собой поделать. Господь свидетель, я сама делала то же самое, и не раз. Я делала это и с Патриком.
Танцуя с Фрэнсис, к которой он по-прежнему питал то особое, разделенное дружеское расположение, что можно назвать любовью, он чувствовал только кости, грудную клетку, локоть и лопатку, никакого тебе наслаждения от соприкосновения с плотью, и ему было неудобно обнимать ее. В равной мере неумело танцуя с беременной Мелиссой, чье затруднительное положение, упрямство и нерешительность доводили его в настоящий момент до белого каления, он возбудился от первого соприкосновения с ее животом под платьем цвета морской волны и загорелся похотливым желанием еще раз увести ее в спальню. Сейчас Йоссарян вперился взглядом в ее живот, пытаясь понять, увеличилась ли его округлость, или же меры, призванные привести его в нормальное состояние, уже были приняты. Гэффни насмешливо поглядывал на него, словно опять читал его мысли. Фрэнсис Бич на свадьбе отметила разницу в его реакции и погрузилась в скорбные размышления о грустных фактах своей жизни.
— Мы не довольны собой, когда молоды, и не довольны собой, когда стары, а те из нас, кто отказывается быть недовольным, вызывают отвращение своим нахальством.
— Вы вложили в ее уста очень неплохие мысли, — задиристо сказал Йоссарян Хэккеру.
— Мне тоже нравится. Мне это подсказал Гэффни. Звучит вполне реалистично.
— И не может звучать иначе. — Йоссарян бросил на Гэффни злобный взгляд. — У нас с ней уже состоялся этот разговор.
— Я знаю, — сказал Гэффни.
— Я так и думал, хер вас побери, — беззлобно сказал Йоссарян. — Извините меня, Оливия. Мы употребляем такие слова. Гэффни, вы продолжаете за мной следить. Зачем?
— Ничего не могу с собой поделать, Йоссарян. Вы же знаете, это моя профессия. Я не создаю информацию. Я ее собираю. И не моя вина, что я вроде бы знаю все.
— Что будет с Патриком Бичем? Ему не становится лучше.
— Ах, бедняжка, — сказала Оливия, вздрогнув.
— Я бы сказал, — ответил Гэффни, — что он умрет.
— Перед моей свадьбой?
— После, миссис Максон. Но, Йо-Йо, то же самое я бы сказал и о вас. Я бы сказал это обо всех.
— И о себе тоже?
— Конечно. Почему я должен быть исключением?
— Вы не Бог?
— Я занимаюсь торговлей недвижимостью. Разве Бог не умер? Я похож на мертвеца? Кстати, Йоссарян, я тоже собираюсь написать книгу.
— О торговле недвижимостью?
— Нет, роман. Может быть, вы мне поможете. Он начинается на шестой день творения. Я расскажу вам о нем попозже.
— Попозже я занят.
— У вас будет время. С вашей невестой вы встретитесь только в два.
— Вы снова женитесь? — Оливия была в восторге от этой новости.
— Нет, — сказал Йоссарян. — И у меня нет никакой невесты.
— Женится, женится, — ответил Гэффни.
— Не слушайте его.
— Он еще не знает, что с ним будет. А я знаю. Уоррен, продолжайте эту свадьбу.
— Он все еще не появился, — озадаченно доложил Хэккер, — и никто не знает, почему.
До сих пор все шло без сучка, без задоринки, вот только президента все не было.
Макбрайд прилежно, без устали отыскивал места парковки для автомобилей и координировал их прибытие с прибытием и отправлением рейсовых автобусов, направляя многие из них на пандусы и к воротам третьего и четвертого этажа. На одной тысяче восьмидесяти парковочных мест в гаражах наверху разместилась большая часть из почти тысячи семисот семидесяти пяти ожидавшихся лимузинов. Большинство из них были черными, а остальные — жемчужно-серыми. Другие машины направлялись на парковку на противоположной стороне авеню, где на тротуаре теснились торговцы шашлыками и жареными каштанами и стойки чистильщиков обуви, владельцы которых — веселые черные и шоколадные старики — нередко проводили там теплые ночи, засыпая на своих рабочих местах под пляжными зонтиками. Они пользовались раковинами и туалетами автовокзала, игнорируя бессмертные творения Майкла Йоссаряна, недвусмысленно запрещавшие «курить, сорить, мыться, стирать, попрошайничать, приставать», заниматься оральным сексом и совокупляться. Многие, пересекавшие авеню, чтобы войти под протянувшийся на целый квартал навес из металла и тонированного стекла, находили непристойные уличные сценки увлекательными и полагали, что они были срежиссированы специально для них.
Фотографы на всех улицах перекрыли все подходы к автовокзалу, словно собираясь взять его приступом, а журналисты понаехали из других стран. Всего было аккредитовано семь тысяч двести три представителя прессы, которым выдавались соответствующие пропуска. Это был рекорд для американской свадьбы. В качестве гостей приехало сорок шесть владельцев иностранных издательств.