Но вот он выпрямляется. Спору нет, приятно какое-то время пофланировать по набережной, однако его ждут более важные дела. Он вынимает из кармана часы — превосходный брегет — и выбирает из связки ключей на отдельной золотой цепочке самый крошечный ключик, с помощью которого переводит стрелки назад. Судя по всему, его часы — хотя неточность хода никак не вяжется с маркой знаменитейшего часового мастера — ушли вперед на пятнадцать минут. Это вдвойне странно, если вспомнить, что поблизости не видно никаких башенных часов, с которыми он мог бы сверить свои и таким образом обнаружить разницу во времени. Впрочем, нетрудно угадать, для чего он идет на эту хитрость. Вероятно, он опаздывает на деловое свидание и хочет иметь в запасе благовидный предлог. Престиж дельцов определенного типа требует безупречности во всех отношениях — в том числе и в таких мелочах.
Он поворачивается в сторону открытого ландо, ожидающего примерно в сотне ярдов, и делает тростью повелительный знак. Ландо с шиком подкатывает к обочине. Соскочив на землю, лакей открывает дверцу. Импресарио ступает на подножку, усаживается, вальяжно откидывается на спинку красного кожаного сиденья и небрежно отклоняет услуги лакея, который собирался прикрыть ему ноги ковриком, украшенным монограммой. Лакей захлопывает дверцу, отвешивает поклон, затем взбирается на облучок рядом с кучером. Выслушав, куда ехать, кучер почтительно прикасается рукояткой кнута к своей шляпе с кокардой.
И экипаж резво трогается с места.
— Нет! Я говорю то, что есть. Вы не просто вонзили мне в грудь кинжал: вы еще с жестоким сладострастием принялись поворачивать его в ране. — Она стояла, не сводя с него глаз, помимо воли загипнотизированная его словами, мятежная преступница в ожидании приговора. И он произнес приговор. — Настанет день, когда вас призовут к ответу за все вами содеянное. И если есть на небесах справедливость, то для того, чтобы вас покарать, не хватит вечности.
Еще одну, последнюю секунду он помедлил; его лицо держалось из последних сил, словно плотина, которая вот вот обрушится под напором ревущей стихии бесповоротного проклятия. Виноватое выражение вдруг мелькнуло — или померещилось ему — в ее глазах; и тогда он со скрежетом стиснул зубы, повернулся и пошел к двери.
— Мистер Смитсон!
Он сделал еще пару шагов; остановился, бросил на нее взгляд через плечо — и тут же устремил глаза на порог с одержимостью человека, твердо решившего не прощать. Раздался легкий шорох платья. Она подошла и встала у него за спиной.
— Разве ваши слова не подтверждают справедливость моих собственных? Я сказала ведь, что нам лучше было бы никогда больше не встречаться.
— Ваша логика предполагает, что я всегда знал вашу истинную натуру. Но я ее не знал.
— Вы уверены?
— Я думал, что женщина, у которой вы служили в Лайме, эгоистка и фанатичка. Теперь я вижу, что она святая в сравнении со своей компаньонкой.
— А если бы я, зная, что не могу любить вас, как подобает супруге, согласилась выйти за вас, это не был бы, по-вашему, эгоизм?
Чарльз смерил ее ледяным взглядом.
— Было время, когда вы называли меня своим последним прибежищем, единственной оставшейся у вас в жизни надеждой. Теперь мы переменились ролями. Вы не хотите больше тратить на меня время. Что ж, прекрасно. Но не пытайтесь защитить себя. Вы нанесли мне достаточный ущерб; не добавляйте к нему еще злой умысел.
Этот аргумент все время подспудно присутствовал в его сознании — самый сильный и самый презренный его аргумент. И, произнеся его вслух, он не мог унять дрожи, не мог уже совладать с собой — он дошел до последней черты, он не мог долее терпеть это надругательство. Он бросил на нее последний страдальческий взгляд и заставил себя шагнуть к двери.
— Мистер Смитсон!
Опять… Теперь она удержала его за рукав. Он во второй раз остановился — и стоял, словно парализованный, ненавидя и эту руку, и самого себя за то, что поддался слабости. Может быть, этим жестом она хотела сказать что-то, чего нельзя было выговорить словами? Но если бы это было так, ей достаточно было бы просто прикоснуться к нему — и убрать руку. Рука, однако, продолжала удерживать его — и психологически, и просто физически. Он с усилием повернул голову и взглянул ей в лицо; и, к своему ужасу, увидел, что если не на губах, то в глазах у нее прячется еле заметная улыбка — тень той улыбки, которая так поразила его в лесу, когда они чуть не наткнулись на Сэма и Мэри. Что это было — ирония, совет не относиться к жизни чересчур серьезно? Или она просто упивалась его унижением, торжествуя победу? Но и в этом случае, встретив его убитый и потерянный, без тени юмора взгляд, она давно должна была бы убрать руку. Однако рука оставалась на месте — словно она пыталась подвести его к какому-то решению, сказать ему: смотри как следует, неужели ты не видишь, выход есть!
И вдруг его осенило. Он посмотрел на ее руку, снова перевел взгляд на ее лицо… И словно в ответ на его мысли ее щеки медленно зарделись, и улыбка в глазах погасла. Она отвела руку. Они стояли, глядя друг на друга, словно с них каким-то чудом упали одежды — и осталась одна неприкрытая нагота; но для него это была нагота не любовного акта, а больничной палаты — когда скрываемая под одеждой язва обнажается во всей своей страшной реальности. Он лихорадочно искал в ее глазах какого-нибудь намека на ее подлинные намерения — и находил только дух, готовый принести в жертву все, лишь бы сохранить себя: отречься от правды, от чувства, быть может, даже от женской стыдливости… И на секунду у него мелькнула мысль: что, если принять эту вгорячах предложенную жертву? Он понял, что она задним числом испугалась, сообразив, что сделала неверный ход; он знал, что лучший способ отомстить ей, причинить ей боль — принять сейчас это негласное предложение, согласиться на платоническую дружбу, которая со временем может перейти и в более интимную связь, но никогда не будет освящена узами брака.
Но не успел он подумать об этом, как тут же представил себе последствия такой договоренности: он сделается тайным посмешищем этого погрязшего в пороке дома, официальным воздыхателем, этаким придворным ослом.
Он увидел, в чем его истинное превосходство над нею: не в знатности, не в образованности, не в уме, не в принадлежности к другому полу, а только в том, что он способен отдавать, не сообразуясь ни с чем, и не способен идти на компромисс. Она же отдавала — и отдавалась — только с целью приобрести власть; а получить власть над ним одним — то ли потому, что он не представлял для нее существенного интереса, то ли потому, что стремление к власти было в ней настолько сильно, что требовало новых и новых жертв и не могло бы насытиться одной победой, то ли… впрочем, этого он знать не мог, да и не желал, — получить власть над ним одним ей было мало.
И тогда он понял: молчаливо предлагая ему этот выход, она знала заранее, что он его отвергнет. Он всегда был игрушкой в ее руках; она всегда вертела им как хотела. И не отступила до конца.
Он бросил на нее последний жгучий взгляд — взгляд, в котором читался отказ, — и вышел вон. Она его более не удерживала. Спускаясь по лестнице, он не глядел по сторонам, словно опасаясь встретиться глазами с висящими на стенах картинами — немыми свидетелями его пути на эшафот. Скоро, скоро свершится казнь последнего честного человека… В горле у него стоял комок, но никакая сила не заставила бы его проронить слезу в этом доме. Он подавил готовый вырваться крик. Когда он был уже почти внизу, отворилась какая-то дверь, и из нее выглянула девушка, которая впустила его в дом; на руках она держала ребенка. Она уже открыла рот, собираясь что-то сказать, но полный ледяного бешенства взгляд, который метнул на нее Чарльз, остановил ее. Он вышел за порог.
И у ворот, уже не в будущем, а в настоящем, замедлил шаг, не зная, куда идти. Ему казалось, что он второй раз родился на свет, хотя все его взрослые свойства, вся память прожитых лет оставались при нем. Но одновременно было и ощущение младенческой беспомощности — все надо начинать сначала, всему учиться заново! Он не глядя, наискось побрел по мостовой к набережной. Вокруг не было ни души; только в отдалении он заметил какое-то ландо, которое, пока он шел к парапету, уже свернуло в сторону и исчезло из виду.
Сам не зная зачем, он стоял и смотрел на серую воду реки. Был прилив, и вода плескалась совсем близко. О чем говорила ему эта вода? О возвращении в Америку; о том, что тридцать четыре года непрерывного стремления ввысь прошли впустую — все только видимость, как высота прилива; о том, что его удел — безбрачие сердца, столь же ненарушимое, как Сарино безбрачие… и когда все думы о прошлом и будущем, которые пробудила река, разом хлынули на него слепящим водопадом, он повернулся наконец и бросил взгляд на дом, который покинул. И ему показалось, что в одном из окон на верхнем этаже быстро опустился краешек кружевной занавески.