— Какая есть разница, — пожимает она плечами, — действительно или не действительно… Вы все хотите узнавать, вы всегда все хотели узнавать. Вы хотели узнавать, кто написал то письмо тогда, когда вы были в детстве, вы хотели узнавать, кто… есть у вас такое слово… настучал, да? настучал про вас в кей-джи-би, когда вы были юноша, кто взял клейнод… да, бриллианты из земли, теперь вы будете хотеть узнавать про этого молодого человека, потом про ваши деньги…
— А что случилось с деньгами? — Я не испытываю ни ужаса, ни отчаяния, хотя сразу все понимаю. Маленькая сумочка с документами висит, как всегда, на моем запястье, но я даже не дергаюсь проверить, на месте ли банковские бумаги. Спокойное, тихое безразличие ко всему, что случилось и случится, накрывает меня, только сам разговор мне интересен.
— Все бумаги на месте. — Она смотрит на меня со снисходительным сочувствием, как смотрит взрослый на ребенка, в руках у которого развалилась его любимая игрушка. — Теперь никому не нужны никакие бумаги, есть компьютер, разве нет? Теперь есть такие молодые люди, которые берут компьютер, раз, два, три — и ваши деньги сразу ушли от вашего счета на другой счет, все. Вам жалко ваши деньги?
— Больше у меня ничего нет, — пожимаю я плечами, — впрочем… теперь, пожалуй, мне ничего и не нужно…
— Это неправда пока. — Она улыбается, показывая мелкие и ровные зубы, идеальную металлокерамику. — Вы привыкли иметь деньги. Вся ваша жизнь была так: деньги, деньги, деньги! Вы всегда верили, что деньги — это хорошая жизнь, нет, не так, правильно будет вот так: вы думали, что деньги — это как… вот, как стена, жизнь там, а вы здесь, и деньги… как крепость, да? И вы не боялись жить, если были деньги, и всегда думали: вот деньги, это жизнь моя и моей фамилии. Сейчас я вспомню слово… А, вот: вы всегда хотели деньги — чтобы откупиться, правильно? Откупиться от жизни. О, да, откупиться.
— Допустим… — Жутко тянет закурить, но об этом здесь и мечтать нечего. Можно пойти к бару и выпить, но, во-первых, я не решаюсь пригласить ее, и, во-вторых, мне почему-то не хочется приближаться к тому парню с рюкзаком, а он прочно устроился за стойкой. — Допустим, что все именно так, я и сам раньше иногда думал об этом. Собственно, здесь нет ничего удивительного: так учил меня жить мой дядя…
Она кивнула, подтверждая, что про дядю Петю ей все известно.
— …и я сам учился тому же самому, оставшись со слепой матерью на руках в шестнадцать лет, без всякой помощи. Интересно, во что мне было еще верить?
— Я не судья, я не делаю вам суд… — Произнося это, она уже роется в своей небольшой дорожной сумке «Барберри». — Вот, нашла! Позвольте угощать вас здесь, потому что вы не хотите идти в бар, где этот молодой человек. Но такой разговор нельзя говорить… ах, хорошее русское слово… насухую, вот!
Она протягивает мне небольшую бутылку «Гленфиддик», я принимаю темно-зеленое трехгранное стекло, скручиваю пробку и не знаю, что делать дальше. Надо бы предложить и ей, но пить из одного горлышка с нею… дело не только в неловкости, еще и страшновато…
— Вы смешной… — Она снова роется в сумке. — Это… суеверный, да? Боитесь пить из одного горла с нечистой силой. Смешной. Но я не эйдс, не инфекция, просто я не умею пить из горла, как русский. Вот, сюда можно налить только на один палец, больше для меня запрещается, гипертензия…
Она вынимает из потертого кожаного футляра складной серебряный стаканчик, и я наливаю ей глоток, заглядывая сверху, чтобы не перелить.
Соломенная жидкость отсвечивает в полированном металле, и мне кажется, что там колеблется какое-то отражение…
Тени какие-то мелькают…
Дымится что-то, и тут мне наконец делается страшно, рука вздрагивает, и тяжелая капля падает на ее колено, на светлую полотняную юбку, и я вижу, как мгновенно испаряется, высыхает темное пятно.
Я поднимаю глаза и смотрю ей в лицо.
Обычное веснушчатое лицо европейки примерно моих лет.
— Не надо бояться всякой мелкой чепухи, — говорит она, — на хорошей материи все сохнет быстро. Итак, я хочу говорить тост. Я буду выпивать этот стаканчик за то, что у вас пройдет эта болезнь, которая называется «деньги», и вы будете жить здоровый дальше. На здоровье!
Ни один иностранец не может произнести правильное русское пожелание здоровья собутыльнику, даже она… Я делаю огромный глоток из бутылки и едва не задыхаюсь, она лихо опрокидывает свой стаканчик, из соседних кресел на нас неодобрительно смотрят.
— Не надо обращать ваше внимание на них, — говорит она, весьма презрительно кривя рот. — Это есть просто европейская манера… это не русские… лицемерность, да? И еще они завидуют, потому что мы пьем хороший скотч. Теперь вы будете пить без меня, это ничего. Как вы чувствуете себя? Сердце хорошо?
— Спасибо, сегодня неплохо, — автоматически отвечаю я, вспоминая, что мне осталось непонятным… А, вспомнил! — Мы отвлеклись. — Я наклоняюсь к ней и зачем-то понижаю голос. — И вы так и не сказали мне, кто тогда, в Заячьей Пади, написал донос, кто стукнул на меня, кто вырыл клад. Ведь я грешил на близких, мне было плохо от этого…
— Все узнавать, все время узнавать, вы имеете манию узнавать… — Собеседница раздражается, замолкает, совершенно по-старушечьи поджав губы, и становится похожа на обычную русскую бабку, осуждающую весь мир.
Помолчав, она решительно протягивает ко мне руку со стаканчиком, и я наливаю ей вторую порцию уже не глядя, мне страшно заглядывать на дно дьявольского сосуда. Не дожидаясь меня, старая пьяница снова одним ловким глотком выпивает и еще минуту молчит, глядя в пространство заслезившимися светлыми глазами, переживает ощущения.
— Это нехорошо, думать плохие вещи про людей. — Она наконец решает продолжить нравоучения. — Это ваша вина — думать, что все ваши, которые любят вас, могут всегда вас обманывать. Предатели, да? Вы всегда старались любить, но вы не могли, потому что… не знаю слова… чтобы любить, надо верить… если любишь какую-нибудь женщину или мужчину, он будет, как вы, вы сделаетесь один человек, тогда любовь. А вы всегда отдельный, один. И вы всегда думаете, что другой может вам сделать все плохое. Можно не верить в партнеры, это бизнес, можно не верить в другие люди, которые просто рядом есть, но надо верить в те, которые вы любите. Это так… баналь… Вы должен знать, но вы не верите… Поэтому вы теряли все свои женщины, и теперь вы один, но, может быть, потом, скоро, когда вы станете здоровый от вашей болезни, от деньги, ваша жена…
— Но кто же тогда?! — не выдержав жуткого этого монолога, в котором справедливо каждое исковерканное слово, шепотом кричу я. — Кто же, если не близкие люди, ломал и уродовал мою жизнь? Кто знал все, что нужно было знать для этого? Разве не все люди чувствуют себя так же, как я, отдельными? Разве не ради себя самих все люди любят тех, кого любят?!
Она молчит. Замолкаю, оглядываясь, чтобы увидеть реакцию соседей на мою истерику, и я.
Зал опустел, в дальнем его конце небольшая очередь втягивается в проход между двумя электронными тумбами, возле которых девушки в синих мундирчиках и ярких косынках отмечают посадочные талоны. Я прослушал, какой рейс объявили, возможно, мой…
— Еще имеете время, — говорит она и снова замолкает, пристально разглядывая меня, как бы раздумывая, стоит ли продолжать разговор.
Под ее взглядом я в несколько глотков допиваю виски и ставлю пустую посуду на пол рядом с креслом…
— Не знаю, как говорить… — Она все медлит, а я уже сижу на краешке кресла, мне уже хочется туда, в самолет, мне вдруг стал совсем неинтересен этот разговор, будто такие случаются каждый день, ну, какая-то неглупая пожилая немка устроила мне в зале ожидания цюрихского аэропорта короткий сеанс психоанализа, подумаешь. — Не знаю эти русские слова… вы считаете, все люди обжект, а люди субжект, каждый человек субжект, как вы… Нет, так говорить непонятно!
Она решительно обрывает фразу и смотрит, как я уже совершенно неприлично ерзаю в кресле, не решаясь попрощаться и бежать на посадку.
— Бог, — вдруг говорит она, и я дергаюсь от неожиданности. — Вас наказывал Бог, вы можете это понимать? Не люди. Все проверки… нет, испытания… Это давал Бог.
— Странно, что вы говорите о Боге. — От удивления я даже забываю на минуту о своем рейсе. — Вы…
— Что странно? Не странно совсем. — Видно, что ее все больше раздражает моя тупость. — Я знаю про Бог много… Кто может знать про Бог, если я не знаю? Это вы не думали о Нем, даже приходили в Его храм и не думали совсем…
— Я не знаю языка моей религии, — отвечаю я, понимая, что этот разговор уже никогда не закончится, никогда я не улечу в Москву, не приеду в свой дом, не побегут ко мне навстречу собаки, я вечно буду сидеть здесь, ожидать вылета и оправдываться перед кем-то. — Я не знаю обычаев и молитв…