— Поистине великий канудосец.
— Как вы догадались? — удивился Доменико.
— Он тоже догадался.
— О чем?..
— О том, кто я...
— Каким образом? Не понимаю.
— Я задавал ему вопросы, на которые он сумел ответить правдоподобно, а тебя сбило, наверно, с толку то, что он бранил и поносил меня, да?
— Да.
— Зато подмигнул мне в знак благодарности. Правильно поступили, что отправили женщин и детей на плотах...
— Откуда вы узнали?
— Свежесрубленные деревья подсказали: их не сжигали — дым над Канудосом не поднимался...
Доменико отступил в негодовании.
— Зачем же... послали людей вдогонку?! Вы!..
Даже в темноте заметил мелькнувшую на лице Мичинио улыбку.
— Как по-твоему, далеко ли можно пойти и много ли удастся осмотреть за три часа да еще вернуться назад?
Опять проникся к нему доверием Доменико и непривычно ласково спросил, и кого — самого Мичинио!
— Если вы носитель добра, как же выдерживаете там, в этом городе...
— Присядь, отвечу.
Откинувшись в кресле, дон Диего с омерзеньем разглядывал маршала Бетанкура, стоявшего со связанными за спиной руками и заткнутым тряпкой ртом. В руках дон Диего небрежно держал кривой пастуший нож — мачете, именно им намерен был прирезать великого маршала, у ног которого валялась еще утром двумя пальцами придушенная любимица — Аруфа. Весь день дон Диего таился за шторой и теперь, повалившись в мягкое кресло, давал роздых занемевшим ногам, и совсем от иного, куда более нещадного, чем усталость, — от вида мачете занемела каждая частица истерзанного страхом тела маршала. Презрительно прищурившись, дон Диего не сводил взгляда с маршала, но и тот не мог оторвать от него ошалело выпученных глаз. Сколько всего хотел высказать Бетанкуру дон Диего с присущим ему артистизмом — впереди целая ночь была в запасе; так и тянуло обругать его последними словами, едко высмеять, и снова осыпать бранью, и сказать заодно, как дорого заплатил он за то, чтобы прокрасться сюда, — оставил сокровенный свой город, свой Канудос, и остался, конечно, в глазах канудосцев предателем, но он пошел на это, лишь бы оказаться здесь, а потом влепить маршалу пощечину, говоря: «О, дивный у тебя дворец! Ах, сколько сокровищ накопил, восхищаюсь тобой, но вообще-то был бы ты лучше жалким свинопасом, по крайней мере и завтра бы жил». Но не мог, слов было жаль для этой мрази. Опротивело и мягкое кресло, резко встал. Осмотрелся, взял из расставленных по углам дорогих песочных часов пятиминутные и коротко бросил: «Истечет песок — убью», — перевернул их и приподнял на ладони — другой рукой держал мачете... Бетанкур, выпучив глаза, часто-часто сопел и, казалось, завывал — такие пробивались звуки сквозь тряпку, которой дон Диего сначала вытер свои сапоги, а уж потом заткнул ему рот; как беспощадно для маршала, как безудержно сыпался предательский песок; помраченный взгляд Бетанкура утыкался то в часы, то в мачете, его зримо колотило всего; эти пять минут, назло ему истекавшие так легко, так беспечно, походили на пытку, самую страшную, нет, скорее — на всю его гнусную, бессмысленную жизнь... А дон Диего еле удерживался от соблазна съязвить, что впервые имеет честь видеть маршала, да к тому ж — обмочившего белые брюки, но удержался, а маршал отчаянно зажмурился, и он понял — истекли пять минут... Не глядя бросил часы на пушистый ковер, неспешно ступил шаг. Бетанкур разом открыл глаза, мотнул головой в сторону стены. Дон Диего пытливо всмотрелся в него — все узнать, понять было его страстью и слабостью — и подошел к стене, молча дотронулся пальцем до изразца: «Здесь?» — и маршал удовлетворенно кивнул. «Что он имеет в виду?» — не догадывался дон Диего и слегка коснулся изразца. Бетанкур, зажмурившись, энергично ткнулся лбом в воздух, показывая, что надо крепко нажать. «Нет ли подвоха? Не подам ли сам сигнала тревоги? Впрочем, неважно, все равно успею заколоть его, пока стража ворвется, опомнится. Посмотрим-ка, на что он уповает, чем надеется спасти себя», — и, обуреваемый любопытством, с силой надавил на плитку — над ней тотчас раздвинулись две другие. Дон Диего подтащил кресло, забрался на него и выдвинул из стены потайной ящик — ящик, полный драгоценностей; он усмехнулся, и маршал радостно, насколько было возможно в его положении, закивал головой и тут же изменился в лице — дон Диего, откинув край плаща, сорвал с груди последний из трех драгоценных камней и швырнул на сокровища в ящик, потом спустился с кресла, не спеша направился к Бетанкуру.
Подошел, убил.
— А я оказался в дилижансе, который отправлялся в другой город, — продолжал Мичинио; они сидели в пещере, в окованном холодом мраке. — Двадцать нас было в нем, кроме одного неизвестного, тихо сидевшего себе в углу; все — отъявленные бандиты, головорезы. Меня никто не знал, я был в маске, и все думали, что я еду с особым заданием, поэтому держались настороженно. Я намеревался сбросить экипаж в пропасть, дрожал от нетерпения, ведь я для того и обосновался в Каморе, чтобы искоренять зло, будучи твердо уверен: творить добро — значит, уничтожать зло. Своих спутников я знал как облупленных, только тот один смущал, странный с виду, задумчивый, — не понять было, что у него на уме, но более удобного момента уничтожить бандитов не предвиделось. Возница остановил экипаж в нужном месте, я вышел, закрыл дверцу и спокойно направился к нему — якобы расплатиться, а сам вскочил на козлы, скинул его наземь и хлестнул лошадей кнутом. Сидевшие в экипаже ничего не заподозрили. Я держал поводья четырнадцати лошадей и гнал дилижанс к крутому обрыву за поворотом дороги: стегнув хорошенько лошадей, сам я спрыгнул бы на ходу, а бандитов отправил на тот свет. Каюсь, уже ликовал, не сомневаясь, что совершаю благое дело, не сомневаясь в своей правоте, но внезапно вспомнил того неизвестного человека, и угас мой пыл, пропала решимость. «Ну и что, — пытался я оправдать себя. — Какая разница, кто он, зато избавлю мир от восемнадцати негодяев и скольким людям спасу тем жизнь...» Но дело в том, Доменико, что тот человек существовал сам по себе, для самого себя был неповторим, как и любой из нас, и у него, как у всех, как у каждого, жизнь — самое дорогое на свете — была единственной, единственным было его «я», вмещавшее весь мир, его собственный, одному ему принадлежащий мир, который существовал только в нем, только им... И что значили для него восемнадцать бандитов, если он сам лишился бы жизни? Ничего! Я не ведал, кто он, но, будь даже бандитом, какое я имел право убивать! И возмутился собой, сильно заколебался... Потом решил погибнуть вместе с ними — не останавливать кареты у обрыва и тем как бы искупить свою вину перед неизвестным человеком, но сообразил, что и моя гибель ничего не изменит, на кой ему моя жертва, если его не станет... И я круто натянул поводья, осадил лошадей, остановил карету, быстро выпряг переднюю лошадь и умчался на ней обратно в Камору. Бандиты повыскакивали из дилижанса, посылая мне вслед отборные ругательства, но настичь меня уже не могли и, наверно, поехали дальше, да не в этом суть — никто из них не ведает, что тот человек невольно спас их от гибели.
Доменико не проронил ни звука, но Мичинио как будто переспросил:
— Зачем рассказал тебе? Угодно — объясню.
— Да, пожалуйста.
— Все мы, люди, не подозревая о том, связаны между собой незримой нитью. Ты вот, к примеру, и вообразить не мог, что Мануэло Коста помимо великого Зе и тебя спас от смерти.
— Меня? Нет, что вы, ошибаетесь, — Доменико замотал головой во тьме. — Я не покидал Канудоса, только...
Мичинио оборвал его:
— В числе прочих почетных каморцев я присутствовал при пытках Мануэло Косты; пораженный и восхищенный его выдержкой, страстно хотел вырвать беднягу из их лап, и при других обстоятельствах сумел бы спасти, однако в тот момент не отдали б его мне для расправы — слишком «ценный» был пленник, надеялись, что он покажет тайный ход под каатингой. Но если б я все же попытался вызволить его, то выдал бы себя, и пришлось бы тогда самому бежать, скрыться.
— Ну и что! — вырвалось у Доменико. — Подумаешь! Зато спасли бы его, он же насто...
— Тогда я не спас бы тебя, Доменико, а я отвечал за тебя. Как видишь, и ты обязан Мануэло жизнью.
Смешался Доменико, смущенно потер лоб.
— Но не только поэтому рассказал тебе историю о бандитах в дилижансе. Хорошо меня слушай, Доменико... В ту ночь я много размышлял, отвлеченно, возвышенно как-то о жизни вообще, а к утру открыл для себя и постиг одну истину!
— Какую?..
— Что землей движет любовь.
У Доменико перехватило дыхание.
— Не будь так, давно бы рухнул мир, отягченный стольким злом, — ясно прозвучало в темноте. — Не выдержала бы земля, Доменико, если бы не любовь, пусть и немногих. Кто я был там, в дилижансе, — никто, ничто, и всего горсть людей была в моих руках, и какие озаботили сомнения! Один человек, сам не ведая о том, помешал совершить зло, а землей, ютящей на себе людей, таких, как Мануэло Коста, Зе Морейра, Жоао Абадо, старик, что оставил Масимо в живых, — землей этой поистине движет любовь, Доменико.