— Эх ты! Кто ж так поступает! — скажет и, махнув рукой, отойдет.
Когда я вспоминал хорошее между нами (а хорошего, конечно, было немало), вспоминал и эти слова — они, как пощечина, обжигали лицо.
Именно от отца, а не от учителей и не из книг (до двенадцати лет я, балбес, ни черта не читал, кроме учебников), именно от отца я узнал о настоящих жизненных ценностях: трудолюбии, доброте, честности. Помню, отец говорил:
— К успеху идешь долго, и без труда, усидчивости, здесь не обойтись.
Он на собственном примере доказал — тот, кто привык работать на совесть, в любом деле выкладывается полностью. Отцу были свойственны постоянство, ровность, надежность — то, что начисто отсутствовало у меня. Так бывает, так бывает.
Отец научил меня разбираться в садоводстве и огородничестве, и в разных механизмах, дал мне основные уроки в строительном ремесле и приучил ценить работу других, беречь любое изделие мастеров… С раннего детства (с трех лет) отец брал меня в грибные вылазки и на рыбалки с ночевкой у костра, прививал любовь к природе и животным.
Отец выпивал (рано остался сиротой, на фронте погибли все его друзья), но, даже будучи сломленным человеком, утратившим веру в себя, он выходил из больницы и выдавал блестящие инженерные решения в своем конструкторском бюро.
Последние годы отцу казалось, что он тянет семью назад; не раз он ложился в постель с бритвой, но на последний шаг долго не решался… Помню день, когда впервые увидел его с лезвием. Мы уже жили в Подмосковье, в Ашукинской, куда перебрались в конце пятидесятых годов. Я приехал домой поздно вечером, отец лежал на диване, прикрытый старым одеялом; заметил меня и что-то спрятал под подушку. Откинув край одеяла, я увидел у него в руке… бритву; рядом лежал пустой флакон тройного одеколона. Я содрогнулся.
— Ты что, совсем сошел с ума?! — крикнул, отнял у отца бритву, спрятал его очки, убрал из дома все острое.
Наутро уговорил отца поехать в абрамцевскую больницу (мать в то время работала проводником и неделями находилась в рейсах).
День был летний, солнечный. Мы шли от станции по дороге среди горячего хвойного леса. Я, идиот, говорил с отцом запальчиво, резко, ругал его за пьянство. Отец угрюмо молчал, только изредка, безнадежно улыбаясь, оправдывался:
— Понимаешь, у меня нет воли, не могу бросить пить.
Вернувшись из поездки, мать взяла отца домой; некоторое время он, тихий, замкнутый, ездил на работу, но как только мать отправилась в новый рейс, запил, и снова ложился в постель с бритвой. Однажды я не выдержал:
— Ты нарочно, что ли нас терроризируешь?! Чтобы нянчились с тобой?! Сколько можно издеваться?! Ты слабак и трус — не можешь бросить пить! Лучше уходи, оставь нас в покое!
Это надо ж такое сказать больному отцу! Начитался Хемингуэя двадцатилетний кретин! В то время я был уверен, что пьянство отца — какая-то дикая затянувшаяся игра, что отец вот-вот одумается, перестанет за бутылки выносить из дома вещи (и находились люди, которые за бутылку водки брали костюм или настенные часы), я хотел подстегнуть самолюбие отца, как бы напомнить ему про великий удел главы семьи, о поддержке, в которой мы, его сыновья, больная дочь и жена, нуждаемся; что сейчас, в переломный момент, когда мы, наконец, перебрались совсем близко к родине и уже все налаживается, он должен взять себя в руки. Где мне, дураку, было знать, что отец сам нуждался в поддержке, обижался как ребенок и по ночам плакал. Надо было обнять больного отца, поговорить с ним, сказать, что мы его любим и он нам нужен. Что стоило провести с отцом два-три дня?! И кто знает, может быть, я сохранил бы ему жизнь…
Через день из поездки вернулась мать и велела попросить у отца прощения. Я не успел этого сделать (отец был на работе), и уехал с приятелем бродяжничать по югу страны. А когда вернулся, отца уже не было…
Как известно, церковь осуждает не только самоубийц, но и тех, кто подтолкнул человека к последнему шагу. Так что, нет мне прощения! Везите меня на костер!
После смерти отца я много терзался, запоздалое раскаяние не давало мне покоя, я испытывал и боль и жалость, но и — какой-то идиотизм! — гордость за него, что он все-таки поступил, как незаурядная личность… В ту осень я не раз находил в палисаднике отцовские заначки — четвертинки и флаконы, и размышлял: «И зачем он это сделал?! Плюнул бы на мои хамские слова. И неужели не понимал, что я хотел совсем другого? И почему не подумал о матери, о брате и сестре?». Я смутно догадывался, что самоубийство — страшный, но легкий способ решения всех проблем, но сколько боли родным доставляют такие поступки! Только через несколько лет, безнадежно запоздало, я осознал, что отец был по-настоящему сильно болен.
Отец похоронен на окраине сельского кладбища в деревне Рахманово. Так получилось, что я долго не навещал могилу отца, а когда, спустя много лет, поехал в Рахманово, место захоронения не нашел. Разыскал служащих в местной церкви, но они сообщили, что у них регистрация участков не производится, а самоубийц, как принято в православии, хоронят за границами кладбища… Вторично мы поехали с братом; он указал приблизительное место — в день похорон ему было тринадцать лет и он мало что помнил, да и кладбище сильно заросло, могилы без присмотра рассыпались, кресты и надписи поржавели, обломались — все пришло в запустение среди бумажных и железных цветов.
Я начал поиски сослуживцев отца, бывших на похоронах; одного нашел — совсем дряхлый склеротик — он указал более-менее точное место среди десятка еле различимых холмов со стертыми временем таблицами. На каждом из холмов я прикрепил записки для посетителей кладбища с просьбой сообщить фамилию покойного. Круг поисков сузился, но большего добиться не удалось… Прах отца покоится где-то в квадрате одной сотки, среди высоченных деревьев и кустов бузины.
Последние годы отец часто мне снился: то мы с ним договариваемся встретиться на какой-то пригородной станции под Казанью, а на какой именно не могу вспомнить — выхожу на каждой, но его нигде нет; то вдруг узнаю, что мать все придумала о его самоубийстве, что он — однолюб! — просто ушел к другой женщине; я разыскиваю его: еду в Казань, узнаю, что он, как и прежде, работает на заводе, жду его у проходной, и мы встречаемся — я, уже старый, и он, молодой; я уговариваю его вернуться, а он, небритый, уставший, серьезный, молча смотрит на меня и уходит, без единого слова в свое оправдание…
Несколько раз во сне я видел отца улыбающимся — он шел с работы и издали кивал мне; я подбегал к нему и мы обнимались; после долгой разлуки он совсем не изменился; наконец-то я говорил ему все, что не успел сказать при жизни, просил у него прощения, а он только улыбался… Гремел будильник, а я отчаянным усилием пытался удержать сон — так хотелось поверить в его реальность, — но отец уже отдалялся и исчезал в дымке.
Боль за отца — самое страшное мне наказанье; эта боль, как ничто другое, многие годы сжигала мою душу. Я вспоминал, как в детстве в Аметьево подводил отца. Он любил перед работой пройтись по опушке ближайшего леса, пособирать грибы; часто мы ходили вдвоем. Однажды я пообещал ему, что утром встану во что бы то ни стало, но не смог пересилить себя. Два раза отец будил меня, но какой там! — я и слушать ничего не хотел — отнекивался и с головой залезал под одеяло. Мать в таких случаях говорила:
— Ты мужчина или тряпка?! Грош цена мужчине, если он не держит свое слово.
А отец уговаривал меня:
— Ну, может, все же пойдешь?
Уходя на работу, отец оставлял нам с сестрой записку: полить грядки, окучить по два-три ряда картошки. Сестра все делала добросовестно, как учил отец: грядки поливала из лейки, чтобы не размывать корни растений; прежде, чем окучивать картошку, пропалывала сорняки; я плескал воду из ведра, сорняки просто заваливал землей — все равно отец не увидит; какие там грядки, картошка, когда ребята уже гоняют мяч!
Помню, когда мать с сестрой лежали в больнице, отец несколько дней подряд приходил с работы выпивши, да еще искал сочувствия у посельчан, рассказывал, как все плохо складывается в нашей семье. Меня это раздражало, я не понимал, что отцу нужна поддержка, что он сам уже серьезно заболевает. Однажды он, нервно покуривая, разговаривал с соседями у забора; заметив меня, подозвал, но я махнул рукой, огрызнулся. Перед сном отец, подрагивающим от обиды голосом, спросил меня:
— Ты почему нагрубил отцу?
Мне не хватило духу сказать правду, я поступил, как последний негодяй:
— Ничего не нагрубил. Тебе показалось.
Помню, как отец уговаривал меня не бросать институт, но я бросил и сам пришел в военкомат, чтобы отправили в армию. Помню, как на проводы пригласил двух приятелей, отец купил вино, закуску, но когда мы выпили, я, дуралей, высказал отцу недовольство — мол, мало купил вина. Отец обиделся и ушел в другую комнату работать за домашним кульманом. Вот так огорчал и обижал отца. А сколько обижал и грубил матери! Прийти бы сейчас к ним с повинной, да не встречу их на небесах, они-то наверняка в Раю.