Ознакомительная версия.
Убивал змею в себе. Вот почему это отняло столько сил и времени.
Этот разговор время от времени возобновлялся, хотя начался летом, когда пришло письмо от Ростика.
Не письмо – открытка с видом старинного замка, вложенная в конверт, но все равно письмо.
Сын жил в пионерском лагере. «Здесь все наши ребята, русские», – писал он. Осенью предстояла школа – там же, в Берлине, с тоской понял Карл, – но «школа тоже наша, советская, мы будем учить немецкий язык. В ГДР пионеры тоже есть, только галстуки у них синие. Сюда тетя Лиза приезжала, она сама водит машину, представляешь?». «Представляешь» Ростик от восторга написал без мягкого знака. От известия про Лизу у Карла стало теплее на душе. И лагерь, и новые товарищи – все было «нормально, пап», да и места на открытке не оставалось.
Мать отреагировала неожиданно:
– Скауты.
– Что? – не понял Карл.
– Скауты, говорю, – повторила она. – Синие галстуки. Здесь тоже скауты были, до войны; синие галстуки носили.
Продолжала, оживившись:
– У скаутов были свои клубы, и в нашем доме тоже.
– Здесь, вот в этом?
Лариса досадливо нахмурилась.
– О чем ты говоришь? Нет, конечно. В нашем доме. Разве я не показывала тебе папин дом? Моего отца, деда твоего покойного? Ну так покажу, это недалеко, рядом со стадионом. Когда мы с Германом поженились, он сдавал нам квартиру.
И добавила рассудительно:
– Лучше, чем у чужих людей снимать, согласись.
Что-то странное прозвучало в ее интонации. Чтобы сменить тему, Карл спросил:
– Оставить тебе письмо?
– Раньше ведь было не так, – Лариса не слушала. – Имущество и недвижимость передавались по наследству, как и следует быть. Вот и в завещании черным по белому…
Ростик писал шариковой ручкой. Синяя паста кое-где была смазана, строчки детского почерка сползали вниз, утыкаясь в край, но это написал Ростик, сын, росточек! Какое завещание, при чем тут?..
– …как это делается во всем цивилизованном мире. Первым делом – дом, вот как в той книжке: первый наказ – дом, потом все остальное. Твой дед это понимал. Ты со мной не согласен?
Черная папка лежала на столе, Карлу не хотелось ее убирать. Начал письмо сыну, стараясь не употреблять слово «нормально». Написал о первых яблоках. Потом их будет много, но эти первые выглядели в траве, как шляпки подосиновиков. Рука замерла над листком: он вспомнил, как готовился поехать с Ростиком на хутор, как… Закурил сигарету и продолжал, рассказав о командировке, о миниатюрном приемнике. «Хорошо, что ты написал. Бабушка очень обрадовалась, она тебе ответит».
Дошел до киоска, купил сразу несколько «заграничных» конвертов и вернулся домой. На всякий случай нашел телефон толстяка-невропатолога, чьи капли когда-то помогли матери, стараясь не думать, что того может не оказаться – дома или на белом свете. Неужели пятнадцать лет назад? Если меньше, то не намного.
Каждый день набирал один и тот же номер, он давно выучил его наизусть, но жена Присухи к телефону не подходила.
Балкона здесь не было. Карлушка курил у распахнутого окна и думал о сыне. Голубой конверт со словами MIT LUFTPOST/PAR AVION невольно увязывался с небом, по которому летел самолет, а сама открытка… Пионерский лагерь не мог находиться в замке с башенками, но почему-то казалось, что сын именно там, и тоже стоит у окна, разве что без сигареты. Или даже с сигаретой, допускал и такое. Мальчишкам не нравится курить – им нужно стоять с зажженной сигаретой и «мужественно» молчать – только так можно побороть накатывающую тошноту…
Мне так много нужно рассказать тебе, сын. О том, как я живу без тебя и как жду тебя. О том, почему все произошло так, а не иначе. Только тебе я мог бы рассказать, каким я был в твои двенадцать лет, хотя я не видел себя со стороны и не знаю, сумею ли. Поэтому я лучше расскажу тебе о моем отце – твоем деде, которого ты никогда не видел.
Показал бы он сыну старую фотографию из отцовской папки, где стоит девушка в летнем платье, с разлохмаченными волосами? Нет, вряд ли. Что не сбылось, то остается неизменным. Какое значение имеет, что девушка давно превратилась в старуху, что у нее взрослая внучка? Для меня – никакого: она навсегда осталась юной барышней, с которой отец долго прощался в письмах: «До свидания, любимая!». Нет, время черной папки для мальчика еще не наступило.
В окно была видна крыша сарая, недавно просмоленная. После дождя она блестела, как крышка рояля, и Карл знал, что блестящая лаковая крыша надолго останется в памяти ярким снимком, будто он увидел ее через глазок фотоаппарата или кинокамеры. Такое бывало раньше, словно включалось какое-то второе зрение. Новые картинки чередовались в памяти со старыми, хранящимися много лет: глубокий ребристый след шины на свежем снегу; плоский чужой портфель, скользящий по тротуару к его ногам; Настино застывшее лицо перед зеркалом и занесенный над бровью карандаш; осторожное движение отцовского ногтя по лезвию ножа; старушечья рука с чайником над плитой… Картинок было так много, что они накладывались одна на другую, заслоняли друг друга – можно было бы составить целый каталог, если суметь описать каждую, как делал это Присуха; зачем-то это было ему нужно?..
Сейчас, перелистывая «Сагу о Форсайтах», Карл поражался заметкам на карточках: Присухин Голсуорси отличался от того, которого помнил он сам. Но Присуха был ученым, а зачем такая картотека ему, Карлу Лункансу?
Внятного ответа не нашел, однако на следующий день заглянул все же в заводскую библиотеку. Молоденькая девушка за столиком всплеснула руками от радости: «Ой, да у нас их завались, хоть целый ящик берите – все равно в макулатуру не принимают!» – и проводила Карла в комнату со старыми каталогами.
Можно делать выписки из книг, например. Не ящик, конечно, но солидную стопку карточек он принес домой. Зачем-то начал было раскладывать на столе, как некогда бабка раскладывала пасьянс, однако вспомнил о телефоне и стал привычно крутить диск. Один гудок, второй, третий… Опять никого, тоже привычно подумал Карл, и в этот момент услышал торопливое: «Алло?».
Дверь открылась рывком, без бдительного вопроса «Кто там?», Карл едва успел отвести руку от звонка. В маленькой прихожей стояла невысокая женщина в темном тренировочном костюме, светлые волосы туго затянуты в хвостик на затылке.
– Простите, тут… Я собиралась уборкой заняться.
В кухонном проеме стояло ведро с торчавшей из него шваброй.
– Инга Антоновна? – начал он, но женщина поправила: «Инга», решительно отмахнувшись от «Антоновны».
Карлушка повторил сказанное по телефону и протянул конверт с карточками.
– И вы их сохранили?.. – недоверчиво спросила женщина.
Она бережно взяла тонкую стопку и держала обеими руками, словно боясь рассыпать.
– Хотите… хотите, я покажу вам картотеку?
Все карточки были аккуратными рядами уложены в две обувные коробки.
– Тут не все, конечно, – пояснила она, – я точно знаю, что было больше. Митя ничего не выбрасывал, даже старые черновики хранил. Здесь выписки по «Современной комедии», на английском.
Предложила кофе, и Карл не сумел отказаться.
Сидя за кухонным столом, он наблюдал за хозяйкой. Было ей – сколько, сорок пять, больше? Пятьдесят? Время пощадило женственную фигуру, как пощадило и не наложило морщины на живое лицо с живыми серыми глазами.
Поставив чашки, женщина медленно помешивала изогнутой ложечкой в джезве и тихонько дула на пенку. У нее были выразительные губы, полные и яркие без помады.
– Тесно, как в курятнике, – сказала Инга. – Как раз для меня: терпеть не могу готовить. А вы были Митиным студентом?
Узнав, что – нет, не был, однако жена писала диплом у Присухи, она кивнула. Сделала глоток кофе, тут же вскочила, захлопала дверцами шкафчиков и села опять, положив на стол пачку сигарет. Закурила и сказала виновато:
– Вот у меня вечно так – ни печенья, ни… вообще ничего. Митю я всегда ругала за это, а сама теперь… Курите?
После паузы она снова заговорила, и Карл не сразу догадался, что это монолог, монолог очень одинокого человека. В окно лилось заходящее солнце, и щедрый широкий луч беспощадно высветил волосы – не белокурые, как ему показалось вначале, а седые. Тот же свет явил тонкие морщинки у глаз и усталые веки. Солнце услужливо фотографировало, и портрет, Карлушка знал, останется в памяти надолго. Он слушал торопливый, неровный рассказ, но, не будучи посвящен в жизнь покойного доцента, понимал далеко не все, поэтому сказанное запомнилось обрывочно, кусками, словно разбавленными полосами яркого света и сигаретным дымом.
…мы так и жили: несколько бутербродов – и вроде как поужинали.
…переживала страшно, но не хотела, чтобы Митя знал.
…в библиотеке работала. Хочешь, говорю, я на вечернее поступлю? Буду к тебе на лекции ходить. А он: да упаси Бог, Инга!
Ознакомительная версия.