Я больше не плачу.
* * *
И наступило молчание.
Он собрал обломки своего кабинета. Налил кофе. На меня он по-прежнему не смотрел.
Нельзя возвращать к жизни любовь нашего детства. Она должна оставаться там, где есть: в уютном сумраке воспоминаний. Там, где живут невысказанные обещания, выдуманные ласки, давно забытые, ностальгия по коже, по запахам, там, где глубоко спрятанные мечты расцветают и пишут прекраснейшую из историй.
Ту, которой ничто не угрожает. Ту, которая так и не случилась.
И как будто есть на свете бог для трусов, у него запищал бипер. Старик только что умер.
* * *
Жером кинулся на вызов, а я осталась ждать в коридоре, перед палатой моего утопленника с розой. Когда он вышел, он был бледен. Выглядел потрясенным. Я спросила, что случилось. Не знаю, сказал он. Никакого воспаления. Все было в норме, все стабилизировалось. Невероятно. Мне кажется, кажется, что он хотел умереть.
От любви.
И тогда я обняла это большое мужское тело, прижала его к себе так крепко, как только могла, и в эту минуту мы оба поняли, что же мы потеряли.
* * *
Больше я не видела Жерома.
Оставшиеся пятнадцать июльских дней я провела в Ле-Туке, играя с Гектором, читая, радуясь нашей жизни втроем. Вечерами мы ходили в блинную, в кино – посмеялись на «Астериксе и Обеликсе против Цезаря» и «Квазимодо»; «Девушку на мосту» я посмотрела одна и нашла Ванессу Паради очень красивой. Гектор решил принять участие в конкурсе скульптур из песка, он хотел вылепить меня Принцессой, но только «лежачей», мама, иначе слишком трудно. Мне приходилось позировать и, несмотря на судороги, я была горда, что он выбрал меня. Он не победил. Правда, ему подарили футболку, каскетку, надувной матрас, и он был счастлив, хоть и смахивал на рекламу ванильного мороженого с шоколадной крошкой. Мы больше не говорили о предсказании испанского кутюрье, о конце света, грядущем ровно через сто пятьдесят девять дней. Мы наслаждались каждой секундой радости быть семьей среди других семей, в криках, играх, разбитых мечтах и улыбках, на склоне дня.
В конце июля мы закрыли квартиру на Парижской улице и вернулись домой, в Анстен. И когда мой сын заявил, что уезжать хорошо, потому что хорошо возвращаться, я поняла, что он растет.
Весь август я готовилась к началу занятий в лицее; я протестировала все лампы, проверила, были ли проверены огнетушители, проконтролировала работу туалетов, проинспектировала запас моющих средств, подсчитала канцелярские принадлежности, обеспечила отопление и т. д. Я была готова вернуться в мои пыльные от скуки будни. Гектор проводил последние летние дни у своего друга Кевина в Сенген-ан-Мелантуа, в пяти километрах от нас.
Однажды вечером он вернулся бледный, с холодным лбом. У него был тот же мрачный взгляд, что у его отца, и тогда я поняла, что детство покидает его окончательно. Я спросила, что случилось, не подрался ли он со своим другом, или, может быть, поссорился с сестрой Кевина. Я сказала ему: «Мама с тобой даже в те дни, когда ты не герой».
Он глубоко вздохнул. Попытался быть сильным. Долго молчал. И я уже все знала.
Матери всегда знают – только не про себя.
Он искал взрослые слова, но слова не шли. Эти слова были бы словами первого горя, первого надлома, с едва уловимым запахом крови. Горести не передаются, они просто повто-ряются.
Я вдруг почувствовала себя беспомощной перед моим маленьким мальчиком, перед его первым огромным разочарованием. Ужасно было видеть, что рождение любви все так же мучительно. Все так же жестоко.
* * *
Конец света не наступил. Компьютеры не сошли с ума, и не упали ни самолеты, ни спутники, ни звезды, ни тем более умершие, которых нам не хватает и которые тоже на небе – естественно.
В последние дни лета я объяснила моему сыну, что любовные горести – это тоже любовь. Что есть счастье в ностальгии. И что неудача в любви – не совсем неудача: она открывает новый путь к себе и к другому, ведь встреча – это две сразившие друг друга судьбы. Он поблагодарил меня за ложь – он давно догадался о моих собственных горестях и множестве моих тупиков. Я протестовала. Он пожал плечами, пробормотал разочарованное «мама», и от этого я заплакала.
Следующим летом мы вернулись в Ле-Туке; Гектор начал там скучать, он хотел больше времени проводить с друзьями. Он отдалялся, наши ласки стали реже, он больше не строил мне замков с башней, откуда увезет меня Принц. Я больше не была его живой моделью. Он уже не верил в сказки, да и в спасенных мам.
* * *
На пляже мне улыбаются некоторые мужчины, но моя осторожная улыбка удерживает их на расстоянии.
Со временем я поняла, что успокоилась. Я поставила крест на ненасытности мужчин и на собственных нетерпениях и не позволяла больше страданиям писать мою жизнь. До меня дошел смысл слов песенки «Получишь что хочешь – пожнешь скуку»[27]. Я наконец созрела для истории, которая будет писаться изо дня в день, я жду ее, готовлюсь к ней. Я похоронила мою мечту о любви, такой сильной, что от нее можно умереть, – и все-таки ты ошибалась, мама. Я полюбила свою жизнь, полюбила то, что она может мне обещать, возможно, и мужчину однажды – потому что одиночество и вправду не красит.
И в это первое лето века, как и во все следующие, до нынешнего, я хожу каждый вечер на кладбище на бульваре Канш, в ту его часть, что отведена неизвестным. Я всегда приношу «Эжени Гинуассо» и кладу ее на камень с выгравированным именем, которое мэрия решилась наконец ему дать.
Мсье Роз.
И в вечерней прохладе, в ожидании маломальского везения с мужчинами, мы с мсье Розом говорим о любви.
Это из-за поэтессы с бедными рифмами, с фарфоровой кожей – такого тонкого фарфора, что он кажется почти голубым, – я здесь сегодня, 13 июля 1999-го, одна, за рулем моей машины, на шоссе, ведущем в Ле-Туке, где я никогда не была.
По «Авторадио» в третий раз с утра передают новую песню Кабреля «Мертвый сезон». Слова кажутся мне слишком меланхоличными и холодными для летнего шлягера.
А море не знает
Ни печали, ни сна,
Песню «Где ты? Где ты?»
Напевает волна.
Я предпочитала, в теплоте моих тридцати пяти лет, в тогдашнем аппетите моего тела, наконец-то снова крепкого после трех беременностей, дурацкие и какие-то голодные слова некого Патрика Кутена:
Я люблю смотреть, как девушка на пляже
Разденется, как паинька, и ляжет,
А глаза вопрошают: что это за парень…
Но парень, которого я любила, который смотрел на меня, когда я шла по пляжу, этот парень, ставший моим мужем, потом отцом моих сыновей, больше на меня не смотрел.
Завтра мне исполнится пятьдесят пять лет.
Я родилась 14 июля 1944-го. Очень насыщенный год, занимающий много страниц в учебниках истории. Среди хороших новостей этого года: Ануй ставит «Антигону» в театре «Ателье» в разгар оккупации; Пьер Броссолет[28] предпочитает самоубийство признаниям; в Нормандии 6 июня высаживаются сто тридцать две тысячи солдат союзнических войск; Паттон[29] входит в Динан, потом в Ванн, потом в Дре, потом освобождает Шартр – силен все-таки Паттон; Леклерк освобождает Париж, и де Голль произносит свое знаменитое «Париж, Париж оскорбленный! Париж сломленный! Париж замученный! Но Париж освобожденный!»; Лина Маржи[30] поет «Ах, белое винцо», а Арагон выпускает «Орельена». По части плохих: Деснос и Мальро арестованы; тридцать пять участников Сопротивления расстреляны у водопада в Булонском лесу; шестьсот сорок два человека убиты в Орадур-сюр-Глане; последний поезд с заключенными отправляется из лагеря Дранси в Освенцим; можно насчитать еще десять тысяч трагедий, которыми заполнены десять тысяч книг.
Пятьдесят пять лет назад мои родители назвали меня Моникой. Это было в духе времени, как Мари и Николь; но я всегда думала, что есть толика садизма в том, чтобы назвать Моникой розовенькую новорожденную кроху. Я предпочла бы что-нибудь не столь резкое, нежнее, женственнее. Что-нибудь сладкое во рту мужчины. Например, Жанна. Или Лилиана. Или Луиза.
Завтра меня будут звать Луизой.
* * *
Я улыбаюсь в машине, думая о «Мертвом сезоне».
И спрашиваю себя, не у меня ли наступил этот мертвый сезон. В моем возрасте.
Я спрашиваю себя, станет ли, глядя, как я иду по песку сегодня – живот потяжелее, мускулы не такие упругие, не такие подвижные, – оголодавший поп-певец по-прежнему петь: «Их груди, полные желанья жить / Их глаза, ускользающие, когда смотришь на них». Правда, невзирая на несведущего и грубого любовника в юности, невзирая на кормления, трещины, невзирая на этот ужасный закон всемирного тяготения, у меня есть еще кое-какие аргументы по части груди.
Народу на шоссе – не протолкнуться. Приходится резко тормозить.