И уже не в силах сдержать слезы, откровенно зашмыгал носом.
…Полтора месяца прошли в состоянии общественного спокойствия Калининского района и семейной гармонии в клане Лифшицев – Самошниковых.
Лешка гастролировал со своим театриком по тогдашней «нашей» Германии. Играл
Незнамова в «Без вины виноватых» и молодого Ленина из пьесы «Семья».
Спектакли шли в Домах культуры и клубах политотделов частей Советской армии Западной группы войск.
В первых рядах обычно сидели булыжные генералы и старшие офицеры со своими женами в люрексе и низкопробном немецком золоте.
За ними располагались молоденькие, слегка захмеленные лейтенанты, стараясь не дышать дешевым тридцатисемиградусным «Корном» в первые начальственные ряды.
Умудренные многолетним воровским опытом, осторожные прапорщики поглядывали на лейтенантиков отечески-укоризненно.
Ну а дальше весь зал был заполнен сонными, иногда даже тихонько похрапывающими солдатиками, измочаленными постоянными проверками и боевыми учениями на устрашение проклятому Западу.
Бывали на этих спектаклях и вольнонаемные немочки с неверным, но тщательным русским языком, который был политически обязателен в любой гэдээровской средней школе.
Одна из них, по которой трусливо сохли чуть ли не все офицерики танковой дивизии из-под Лейпцига, и захороводила Лешку Самошникова. Она никак не могла врубиться в смысл паточно-трагедийной пьесы классика русского театра и поэтому решила попробовать красивого исполнителя главной роли Алексея Самошникова на вкус…
Всю ночь немочка с легким перебором стонала «О Го-о-от!…», повизгивала, называла Лешку Алексом, а под утро даже разрешила ему позвонить от себя в Ленинград родителям, не забыв назвать точную стоимость каждых десяти секунд международного телефонного разговора с Россией.
А в это же время в Ленинграде…
«Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал…», как иногда напевал дедушка Лифшиц, демонстрируя этим якобы лихо прожитые молодые довоенные годы.
Что следовало квалифицировать как обычную хвастливую стариковскую легенду, не имеющую никаких реальных оснований. Ибо юный Натан Лифшиц ушел на фронт прямо со второго курса уже эвакуированного Текстильного института, а воров и уркаганов видел только в знаменитых кинофильмах «Заключенные» и «Путевка в жизнь».
Так вот, музыка спокойствия и умиротворения в семье Самошниковых – Лифшицев действительно играла недолго.
Ровно через полтора месяца после того, как Толик-Натанчик пообещал семье «притихнуть» и действительно притих, его классная руководительница по распоряжению директора школы назначила родительское собрание с целью склонить предков своих учеников на некоторые денежные пожертвования для грядущего каникулярно-летнего косметического ремонта школы.
Обычно на все родительские собрания, как в прошлые годы – в Лешкину школу, так и теперь в Толико-Натанчиковую, ходили мужчины. Или отец Лешки и Толика – Сергей Алексеевич Самошников, или их дедушка – Натан Моисеевич Лифшиц.
На этих собраниях Натан Моисеевич появлялся в пиджаке с выцветшими орденскими и медальными планками и тут же начинал во всю ивановскую кокетничать с одной разбитной вдовой – мамашкой Толикиного одноклассника.
Но на этот раз Серега оказался в командировке в Вологде, а деду был прописан постельный режим в связи с повышенной температурой и «респираторным заболеванием верхних дыхательных путей».
Бабушка Любовь Абрамовна, естественно, не отходила от приболевшего деда, так как при всех случаях малейших недомоганий Натан Моисеевич становился чудовищно капризен, требователен и эгоистичен, как и любой пожилой экспансивный человек, инстинктивно трусящий смерти…
Поэтому на собрание в школу пошла Фирочка. Что, как оказалось впоследствии, и было особо отмечено родительской общественностью.
Через два дня после того собрания последним уроком у Толика-Натанчика был урок труда.
Спустя семь минут после начала урока учитель труда понял, что если он немедленно не выпьет хотя бы глоток пива, то уже в следующее мгновение упадет на пол и в жутких корчах умрет от дикой похмелюги прямо на глазах у двадцати трех изумленных шестиклассников.
Поэтому он молниеносно раздал каждому по отвертке и приказал накрепко привинчивать «вот эту хреновину к этой хреновине», а он, дескать, сейчас должен бежать по профорговским делам, но к концу урока вернется и с «каждого» спросит строго-настрого!
– Самошников, остаешься за старшего!… – уже в дверях просипел этот Песталоцци детских трудовых навыков и исчез.
Классу было не привыкать к бурной профсоюзной деятельности своего педагога по труду, и, как только за ним закрылась дверь, никто и не подумал накрепко свинчивать какие-то «хреновины».
Кроме Толика Самошникова, обещавшего своим домашним «притихнуть». Ну и еще двух-трех прилежных девочек. С одной из которых Толик уже давно по-взрослому «взасос» целовался на пустынной стороне улицы Бутлерова в лесочке, за спортивным комплексом «Зенит». Да и под юбку к ней лазал при каждом удобном случае. И не только трясущимися руками, но и своей очень даже крепенькой двенадцатилетней пипкой. Почти по-настоящему…
И хотя в этих штуках Толик-Натанчик абсолютно унаследовал основную движущую черту дедушкиного характера, нужно заметить, что инициатором походов в лесок за спорткомплекс была все-таки эта ушлая девочка – круглая отличница и примерная общественница. Звали ее Лидочка Петрова.
Когда до звонка оставалось всего несколько минут и спущенный с поводка класс вяло веселился и уже собирал свои сумки, а Толик-Натанчик устало втолковывал «своей» Лидочке и ее подружкам, в какую сторону шуруп нужно завинчивать, а в какую – вывинчивать, в дверь заглянула физиономия лет четырнадцати. Она принадлежала старшему брату соседа Толика по парте – тихого и болезненного мальчика Зайцева.
Старший Зайцев уже год как учился в каком-то ПТУ и открыто «косил» под блатного.
Убедившись, что взрослых в классе нет, пэтэушник вошел и громко сказал с искусственно-приблатненной хрипотцой:
– Малолеткам – наше вам с кисточкой!
Увидел Толика-Натанчика, широко улыбнулся и крикнул:
– Здорово, Самоха!
– Привет, Заяц, – напряженно ответил Толик.
В пацанских кругах улиц Бутлерова и Верности и ближайших к ним кварталах проспектов Науки, Гражданки и Тихорецкого Толика хорошо знали.
Знали, уважали и побаивались. И свои, и чужие.
Но не четырнадцати – и пятнадцатилетние пэтэушники, совсем иное мальчишечье сословие.
Только недавно он был посмешищем своего седьмого или восьмого класса, отстающим тупым второгодничком, а вот выперли наконец из школы, попал в ПТУ, и сразу же другой коленкор! Сразу в «Рабочий Класс» превратился. Причем в откровенно «атакующий класс».
А там годика через два-три не в тюрьму, так в армию. Какая разница? В армии, говорят, первый год выдержать, перекантоваться, а уж там-то… Второй год – твой, «дед»! Отольются новобранцам твои первогодковые ночные слезки. Из-под нар вылезать не будете, сявки необученные!
– Ты кончай тут херней заниматься, – строго сказал старший Зайцев младшему Зайцеву. – Матка велела картошки купить три кило. На вот бабки и вали отсюда.
Он протянул младшему рубль и подтолкнул его к выходу. Тот покорно взял деньги, перекинул старую сумку с тетрадками через плечо и вышел из класса.
А старший Зайцев нагловато оглядел притихший и слегка перетрусивший класс, присел на преподавательский стол-верстак и закурил, цыкая слюной сквозь передние зубы на пол.
– Слушай, Самоха, – между двумя плевками сказал Заяц, – я все спросить тебя хотел – ты кто по нации?
В классе наступила могильная тишина.
У Толика-Натанчика Самошникова внутри все натянулось и задребезжало – не как перед схваткой на ковре в спортшколе, а как перед дракой не на жизнь, а на смерть.
Толик вспомнил свое обещание дому «притихнуть» и не ответил. Лишь глубоко втянул воздух ноздрями.
И тогда ушлая девочка-отличница, научившая Толика Самоху целоваться «по-взрослому», всегда готовая рвануть с ним в лесок за спорткомплекс для запретно-сладостных утех, встала рядом со своим Толиком и спокойно сказала с удивительным для двенадцатилетнего ребенка женским презрением:
– Шел бы ты отсюда, Заяц, к е…й матери.
Тут класс и вовсе оторопел. На мгновение оторопел и Заяц.
Но спохватился, вытащил из кармана брючный ремень с большой и тяжелой гайкой на конце, намотал ремень на руку и с размаху шарахнул гайкой по верстаку.
– Захлопни пасть, сучара поганая! – прохрипел Заяц. – А не то я и тебя, и твоего кобелька так уделаю, что вас по чертежам не соберут…
– Нет, правда, Заяц, шел бы ты отсюда, – сдерживая тоскливую дрожь в голосе, с трудом проговорил Толик-Натанчик.
И продолжал сосредоточенно свинчивать одну «хреновину» с другой.