— Прочь с дороги!
Никакие доводы не существуют больше для Йоханнеса.
Но Хейки проворнее. Напирающий Йоханнес получает удар в живот и складывается пополам, как перочинный ножик.
— Господи, помилуй! — охает Якоб и спешит на помощь Йоханнесу.
Творится неслыханное — драка в святом храме!
— Прочь с дороги! — Отпихнув Якоба, Йоханнес кидается назад. Зачем?
— Где пистолет? Дай сюда! — кричит мне Хейки. Но я не могу дать Хейки пистолет: его у меня нет. И тут — слишком поздно — мы понимаем, куда, обгоняя нас, устремился Йоханнес.
На стенке кафедры висит пиджак Хейки, а в кармане пиджака пистолет. Йоханнес знает это. Хейки повесил там пиджак, когда читал найденный в кафедре молитвенник.
— Нельзя всходить на кафедру! — протестует Якоб — глас вопиющего в пустыне.
Мы бросаемся вслед за Йоханнесом, а Якоб смотрит, потрясенный: влезть на кафедру — какое святотатство! Туда даже причетник сунуться не смеет.
Дальше все происходит очень быстро.
Мы — Хейки впереди, я за ним — перед лесенкой на кафедру, Йоханнес уже там. Он хватает пистолет — белая вспышка выстрела… К счастью, кажется, мимо…
Хейки падает на меня, и мы, считая ступени, все трое клубком скатываемся вниз.
Растянувшись на полу, я вижу, как облачко порохового дыма поднимается к старинному паникадилу, — зрелище странное и невероятное.
Йоханнес оказался сверху и первый встает на ноги. Он бросается к двери. Якоб преграждает ему путь, руки в заклятии над головой. Йоханнес его отталкивает и бежит дальше.
— Удрал! — ору я.
Но этим дело не кончается, Йоханнес вдруг падает как подкошенный, над ним стоит звонарь и что-то кричит. Он стукнул Йоханнеса по голове тяжелым мотком веревок.
Я сижу верхом на Йоханнесе. Он открывает глаза — совершенно бессмысленные и тупые, звонарь ударяет его еще раз. Йоханнес затихает, даже не стонет. Звонарь связывает ему руки и ноги; он делает это умело и спокойно, словно всю жизнь только тем и занимался, что связывал разных йоханнесов.
А где Хейки? Почему он нам не помогает?
Хейки в неестественной позе лежит под лесенкой, ведущей на кафедру. Якоб, стоящий около него, вдруг вскрикивает:
— Кровь!
Я оставляю звонаря возле Йоханнеса и в два прыжка подскакиваю к Хейки. Да, кровь. Под ним уже небольшая лужа крови, и он без сознания.
Мы разрываем на Хейки одежду — на рубахе прожженная порохом дырка. Маленькая красная рана в левой части живота…
Осторожно переворачиваем Хейки — на спине видно выходное отверстие. Большое отверстие чуть ниже ребер. Из него с каждым ударом сердца вытекает темно-красная кровь.
Я не могу стоять, я сажусь подле Хейки на ступеньку. Я знаю: из-за этой раны он умрет! Эта рана — его смерть!
Через четверть часа мы перевязали рану и перенесли Хейки за орган, но все было уже бесполезно.
Хейки приходит в себя. Его первый вопрос об Йоханнесе. Нет-нет, Йоханнес здесь. Он крепко связан, на нем веревочные путы, но меня судьба Йоханнеса больше не интересует.
— Что со мной? — спрашивает Хейки.
— Рана в живот, не из самых худших, — отвечаю я, но мы слишком хорошо знаем друг друга, и он, наверное, все понимает. Хейки смотрит на свой забинтованный живот — марля уже пропиталась кровью — и снова теряет сознание.
О господи! Врач нужен! Правда надежды почти нет, но все равно нужен врач! Надо же сделать укол, ведь рана в живот — может быть заражение крови!
Якоб хочет пойти за врачом.
— Мне не откажут, — бормочет он.
Я смотрю на Якоба: он подавлен. Он не выдерживает моего взгляда — его давит сознание вины.
— Ну, иди же! — говорю я, впервые обращаясь к Якобу на «ты». Мне его не жалко. Это он привел Йоханнеса в церковь, он сказал ему о пожаре, это он во всем виноват!
— Я пойду к Арнольду, он хороший человек…
— Хороший или плохой, другого врача ведь нет.
Якоб уходит, согнутый, с опущенной головой. Полы черного талара трепещут от ветра, врывающегося в церковь. Я чувствую, что с каждой секундой все сильнее ненавижу его.
Человек… И я, и Хейки, и Якоб, и Йоханнес — все мы люди. Выходит, Йоханнес — тоже человек. Вот что Якоб сказал сегодня в проповеди, которую мы слушали, сидя за органом (когда хрупкая, слабая надежда на взаимопонимание, возникшая после того, как Йоханнес произнес два забавных слова, неожиданно сплотивших нас, витала над нами, как мотылек-однодневка):
«В одиннадцатой главе книги пророка Исайи сказано:
И будет препоясанием чресл его правда, и препоясанием бедр — истина.
Тогда волк будет жить вместе с ягненком…
лев, как вол, будет есть солому.
И младенец будет играть над норою аспида, и дитя протянет руку свою на гнездо змеи.
Не будут делать зла и вреда на всей святой горе моей, ибо земля будет наполнена ведением господа, как воды наполняют море…»
Помнится, мы были слегка взволнованны. Это было хорошее волнение: мы знали, что свою идею о всеобщем примирении Якоб предназначал не столько для паствы, сколько для нас. Мы даже не стали над ним подшучивать, хотя когда я представил себе льва, который ест солому, как вол, мне стало смешно. Кроткий лев, безгрешные когти, жемчужные клыки, между которыми торчит пук соломы. Вот несчастный!
Но я не засмеялся, потому что приятно думать о таких славных, безгрешных львах, особенно если знаешь, что Якоб выкопал их специально для нас. А конец этого изречения о ведениях господа, которые, «как воды, наполняют море», очень поэтичен.
«И будет препоясанием чресл его правда…»
Теперь препоясаны чресла Хейки. Препоясаны окровавленным бинтом.
Да, Якоб, ты хороший человек, но за твою глупость Хейки расплачивается жизнью.
Наконец приходит Арнольд.
Он абсолютно спокоен. Не знаю, что может взволновать этого человека.
На его лице всегда кислое выражение. Зато я знаю одно: именно на таких, как он, людей можно положиться. Ведь он врач! Где и каким образом подхватил ты свой недуг — это его не касается. Он все равно придет — постная мина на лице, потрепанный чемоданчик в руке — и будет делать свое дело, может быть, хмуро, но добросовестно. И ты в нем уверен, ты ему доверяешь.
В этот раз он тоже делал свое дело, хотя делать было почти нечего. Арнольд идет за орган вместе с Якобом.
Минут через десять Арнольд возвращается и укладывает свои инструменты. —?
— Проживет несколько часов. Операция не помогла бы, кровь идет уже изо рта. Я впрыснул морфий, утром зайду, хотя…
Якоб подходит к алтарю, опускается на колени и складывает молитвенно руки. Я прошу у Арнольда сигарету.
За ночь Хейки несколько раз приходит в себя. Я даю ему попить. Он принимает меня за Ингу и почему-то просит прощения. Его лицо бледно, пульс слабый. Струйка крови в уголке рта не подсыхает. Я беспрестанно вытираю кровь. Красная струйка на запекшихся губах — когда же она, наконец, иссякнет? Все тянется и тянется изо рта Хейки красная нить, нить его жизни. Но, видно, скоро размотается этот клубок.
Долгая ночь… Якоб стоит перед алтарем. Следовало бы пожалеть его, но я не могу и не хочу. Со злобой смотрю я на его старую согнутую спину. Как нищий, выпрашивающий подачку, молится и кланяется Якоб. Он ведь и прежде молился, но по-другому: в его смирении была доля гордости, он чувствовал себя посредником между паствой и богом, освященным громоотводом божьего гнева и носителем благодати. Теперь же он молится как старый калека, клянчащий милостыню…
«Что ты там бормочешь! — думаю я в сердцах. — Из-за твоей глупости «Тихая обитель» превратилась в требище. Нечего теперь бормотать!»
Связанный Йоханнес, лежащий в дальнем углу церкви, стонет и просит воды.
И ему надо воды… Мне наплевать на Йоханнеса. Если Хейки умрет, — а он умрет, — я убью Йоханнеса. Меня нисколько не волнует, что мне предстоит пристрелить связанного Йоханнеса. Я убью его так же хладнокровно, как разбил бы старый цветочный горшок на помойке.
«О чем он, собственно, молится, этот Якоб?» Наверное, умоляет бога сохранить Хейки жизнь. Неужели Хейки в его молитвах — неразумный червь, маленькая букашка, которой господь в своей милости и сострадании может дать отсрочку?
А может быть, он себе вымаливает прощение? Это мерзость, если он молится о себе. Тогда Якоб даже ненависти не заслуживает, тогда придется вычеркнуть его из своих мыслей, как Йоханнеса.
За окном непроглядный мрак. Пожар, видно, давно потушили. Что с Кристиной?
Нет, о ней сейчас думать нельзя! Именно из-за нее я стал главной причиной всех несчастий.
Может, помолиться? Я смотрю на алтарь. Над ним — высоко в темноте видны только контуры — висит на своем кресте маленький Христос. Он не сходит с креста и не совершает чуда. Он не сделал этого даже тогда, когда его самого распяли… Голова Христа склонилась к правому плечу — он символ боли, символ пассивности. И еще он символ прощения. Но мне не нужно сейчас прощения! Здесь, в церкви, более уместен был бы бог ненавидящий…