– И самим отправиться вслед. – Какой грустный получился у нас разговор, и уже нельзя было остановить его. – Ребята, а что бы вы сказали, признайся нам бароны, что они просто любили своих жен. И король Марк тоже любил свою Изольду куда больше истины, больше всех истин, которые могли добыть все волшебники на тысячу миль вокруг. И дело не в том, верили они Моргане или нет. Уж наверное верили… Дело в том, что они верили себе. Ну, попросту говоря, эти бароны знали, что им не прожить без своих жен, а еще они знали, что не хотят жить по указке Морганы. Да здравствует Моргана, с которой может справиться только любовь!
Никак не вспомню, когда я последний раз говорил так много. Я снова достал сифон, напустил в стакан пузырей, напился и вместе с платком вытянул из кармана бумажный лоскут. «7:7.40» расползались по нему обрывающиеся каракули. Я поглядел вслед теснившимся в дверях ребятам. Аню еще можно было окликнуть, но эти цифры достались мне случайно, как выпадает при переезде мелкая вещица из кузова. Но вещицу можно вернуть, а выпалывать мысли в мозгу я еще не научился.
Последним у дверей оказался Лисовский. Его наперсница ступала позади, с восторгом глядя в макушку великого человека. Пара, однако, не успела выйти в коридор. Строевой голос Кнопфа раскатился по этажу, и сам Вовик Кнопф появился в дверях и объявил экскурсию в запасники Эрмитажа.
– Мы будем смотреть доспехи, – сказал Кнопф, надеясь воспламенить и мой интерес. И тут я увидел охранника, того самого, что хромал по двору. Он возник беззвучно, цепким взглядом окинул помещение и уверенно направился к Анюте. Теперь его хромота была куда заметней. Кнопф тут же послал мне прощальную улыбку и очутился рядом с Аней.
Кнопф удивительно усовершенствовался. Он словно выскочил перед охранником из-под паркетной шашки. И, будь на его месте человек, владеющий своим увечьем не так искусно, он, скорее всего, грянулся бы на пол.
– Анатолий, – проговорил Кнопф отчетливо и строго. – Вы остаетесь за Спиридона.
– Алиса… – начал было хромой Анатолий. Но голос Кнопфа заледенел. Он сказал, что в прерогативы охраны не входит толкование Алисиных слов. Он дождался, пока охранник двинется к лестнице и в спину ему сказал, чтобы тот не смел находиться на посту без трости. Потом, надув грудь, как шпрехшталмейстер на арене, он объявил детям обед, не успев выйти из роли, милостиво кивнул мне и удалился, подергивая плечами. Дивен был Кнопф.
Дети тем временем покружились в четырех стенах и мало помалу стали исчезать. Аня оказалась рядом со мной незаметно, и я едва успел сложить на лице своем любезное внимание.
– Вы все соврали? – спросила она, взглядывая исподлобья. – Зайцы не могут есть порох. А иначе этот ваш предок Парамон садист и больше ничего. – Я набрал в грудь воздуху, но, слава Богу, не успел сказать никаких глупостей. Анюта вдруг подалась ко мне и быстро проговорила:
– Не надо вам в Эрмитаж. Рыцарское железо – неприличные глупости. Кнопфу нравится, мальчишкам нравится. Дрянь. Лучше всего ходить по улицам. – Где-то за тридевять винтовых лестниц прокричали Анину фамилию. Она склонила голову к плечу, шагнула назад. – И по дворам, – сказала она. – А про орхидею я не скажу.
– Погоди, – сказал я, – Постой. Мы с тобой пойдем вместе.
Анюта затрясла головой, точно в волосы ей залетела пчела.
– Нет! – проговорила она. – Нет. Нет. Нет. А вы погуляйте от моего имени. Раз Анатолий не сможет, то вы. Вы успеете.
Дома я заварил остатки кофе и стал думать о сегодняшнем дне. Самым удивительным во всех этих сценах было родившееся вдруг твердое убеждение, что все вокруг давным-давно договорились и после этого приняли меня в свою игру. Теперь я мог уходить, приходить, пропадать, находиться – игра шла с моим участием. Кто-то там включил часы, и игровое время отстукивало минуты и моему вранью, и сломанной орхидее… Кстати, Анюта сказала, что я успею. Я слизнул с ложки сладкую кофейную гущу, придвинул к себе телефон и навертел номер «Коллоквиума».
– Мария Эвальдовна, – сказал я, – голова моя лопается, руки трясутся. Скажите, душа моя, что-нибудь ласковое.
– Писатель вы мой, – сказала Манюнечка, – я вас люблю.
Глаза у меня зачесались.
– Любовь, Манюнечка, чувство сложное, – сказал я строго. – Сегодня люблю, а завтра является налоговый какой-нибудь инспектор, и – прости.
Пауза была долгой.
– Дурак, – сказала Манюнечка, и добавила, – вы. Больно мне этот инспектор нужен. Я хромых усатых боюсь. А у него еще на пальцах наколка. Фу!
Мы проговорили минут десять. Обида и ревность взаимно извели друг друга, моя ненаглядная звонко поцеловала решетку телефонной трубки, и тем кончилось.
Снова я извлек из кармана лоскут бумаги с цифрами и принялся разглядывать собственную уродливую скоропись. Не было сомнений, что смысл в этих цифрах таился. Ясно было и то, странная девочка чего-то ждет от меня – «погуляйте от моего имени». Оставалась самая малость – связать размашистую цифирь с предложением прогуляться. Похоже, в лице Кнопфа меня и в самом деле встретила судьба.
«Итак, начнем с конца, – как говорил один пропойца-литературовед, – чтобы знать, стоит ли читать начало». Две точки, которые Аня изобразила кулачками, явно отделяли финал. 7.40 – время, 7.40 – сумма, 7.40 – пресловутый танец, 7.40 – номер дома и квартиры. Сумму отбрасываем, наш путь лежит не в магазины. Номер дома и квартиры правдоподобно, но без улицы лишено смысла. Пресловутый танец – очевидная глупость. Вот! Как раз для первой семерки седьмая линия В.О. Но тогда время прогулки расплывается, как бензин по луже. Да и далек Васильевский остров от владений господина Кафтанова. Тут я подумал, что будь на моем месте другой, он непременно принялся бы расспрашивать Аню, но я-то знал, чем кончаются такие расспросы. Нет, лучше уж я так…
Начнем снова. Если место моей прогулки далеко от школы, то я не берусь его определить, и все теряет смысл. Значит оно у самой школы. (Я тут же вспомнил анекдот про дурака, который, потерявши рубль в темном переулке, ищет его под фонарем). И значит, семь либо семь сорок это время, и это – несомненно. Я поднял валявшийся на полу у стенки путеводитель, распахнул его на странице, где помещался план окрестностей Литейного и живо обнаружил, что в доме номер семь никаких встреч быть не могло. Оставалось, как говорил император французов «ввязаться в бой».
В половине седьмого я был около школы и, благополучно избежав неловких встреч, пустился кружить по дворам. Петербургские дворы осенью хороши именно тем, что в них скверно. В конце концов, чахоточная слизь, покрывающая все, отваживает от гулянья даже детей. И в пространствах между брандмауэрами становится тихо. Тишина – великое благо.
Итак, я переходил из одного двора в другой, словно шел по нескончаемой коммунальной квартире. Мне навстречу попались две-три развалюхи под вывесками «Кафе», танцевальный класс, откуда слышалось дробное топотание и полумертвая биллиардная. Без четверти семь я перескочил на другую сторону улицы и обнаружил, что в тамошних дворах жизнь носила отпечаток определенности. Во всяком случае гонимая слякотью публика не толклась, как мошкара у лампы, но по-муравьиному осмысленно двигалась. Это, конечно, не был людской поток, скорее – ручеек, но в его русло можно было ступить, и я это сделал. Дождик начался, но капли не долетали до земли, а сходились в клубы и качались над асфальтом. Потом движение оборвалось.
«7.40.» было выставлено черными выпуклыми буквами на белом прямоугольнике, и походило это не то на остановившиеся электронные часы, не то на кусок автомобильного номера. Вход под вывеской был устроен попросту: свирепая пружина била дверью о косяк, и черные цифры вздрагивали. Я взглянул на часы – было без минуты семь – и вошел.
«Заведение „7.40.“ работает до 7.40.» – уменьшенное подобие уличной вывески стояло на стойке. Украшений в заведении не было, и вызывающая стерильность евростандарта не ранила глаз. Впрочем, не было и грязи.
Оставалось ждать, и я уселся за столик.
Сигналы точного времени отзвучали за стойкой, дверь ударилась о косяк, и утренний пестроголовый вошел в заведение. Собственно, пестроголовость его была скрыта отличной и, кажется, очень дорогой кепкой. Кепку он снял не прежде, чем оглядел зал, но я-то узнал его сразу. Он подсел к столику, где два посетителя лет сорока молча тянули пиво. В заведении и вообще молчали и не засиживались. Усевшись, посетители словно впадали в оцепенение, которое кончалось вместе с напитком. Кое-кто читал, но и чтение здесь было ничем иным, как способом продлить оцепенение. Во всяком случае, мне не приходилось видеть в «семи сорока» человека, который перегибал бы газетные листы, перебираясь на следующую полосу. Здешние завсегдатаи предпочитали оберегать себя от неожиданностей.
Тем временем, хозяин, худой еврей без возраста, пошептался с пестроголовым и подошел ко мне. «Есть пиво, – сказал он, – Кофе. Чай. Горячих блюд не подаем. Разве булочку с сосиской или горячий бутерброд». «Кофе, – сказал я. – Очень крепкий. Как можно крепче». Хозяин серьезно кивнул носом, забрал праздно стоявшее блюдечко и отошел. Едва он отошел, оказалось, что пестроголовый внимательно смотрит на меня. Нисколько не смущаясь тем, что я обнаружил его разглядыванья, он отпил из чашки и оглядел все столики. Теперь он был куда уверенней, чем в школьном вестибюле утром.