Этим арсенал моих боевых искусств исчерпывался, и будь на месте Заструги опытный боец, у которого не потеют ладони, и пальцы не дрожат, ни черта бы у меня не вышло!
Однако мы сидели, придвинувшись друг к другу, как голубки. Заструга шипел от боли и тряс поврежденной рукой, а на полу между нами лежал короткоствольный шестизарядный. Буфетчица медленно отвела глаза от телеэкрана.
– Что-то у вас упало, – сказала она. И добавила: – посуду не побейте.
И тут я наступил на револьвер и сдвинул его на свою сторону. Обалдевший от своей неудачи Заструга не сразу понял, что произошло. Он повозил туда-сюда ногой по полу, поднял ко мне посеревшее лицо и одними губами изобразил:
– Верни. Отдай.
– Возьми. – ответил я ему таким же манером. – Киллер недоделанный.
– Сейчас я нагнусь, – свирепо прошипел пестроголовый, – и откушу тебе ногу.
Я взял со стола вилку и сказал, что засажу ему в шею все четыре зуба, если он только сунется под стол. Заструга попытался лягнуть меня, но я ждал этого, и свободной ногой удачно заехал ему по лодыжке.
– Возьми чего-нибудь поесть-попить, – велел я пестроголовому, когда он поуспокоился. – Сидим за пустым столом. Подозрительно.
– Отдай! – с силой сказал Заструга, когда буфетчица отошла. – Я без него, как без рук.
– Я тебе отдай, а ты мне в брюхо стволом? Нет уж. Теперь моя воля.
Вот так и я перешел с ним на «ты». Но поистине удивительно было, что прижатый к полу револьвер и в самом деле работал на меня. Я спросил Застругу:
– Анюта – дочь?
Оказалось дочь, но не родная.
– Имей в виду, я за нее такое сделать могу…
– Знаю, – сказал я, – знаю. Отвечай быстро, почему с дочкой не наговорился? Почему она будто в заключении, а вместо нее хромой, усатый…
– Маткин берег! – непонятно выругался Заструга. – Это ж не объяснить. Это же самому нужно отцом… Я же ее увижу и за первые сутки не одного дельного слова не скажу. Буду ее мороженым кормить, за пальчики трогать, потом поведу ее какой-нибудь цветок выбирать. А было бы время, я бы ее у знакомых спать уложил. Уложил бы спать, а сам слушал, как она дышит… Нет уж, чего мне себя даром мучить, когда времени у гулькин нос – с комариный хвост, а так Анатолий передал бы все, что требуется.
– А бумагу подписать, это что нельзя было отложить? Ну, до той поры, когда времени на все хватит.
– Не выдумывай, – сказал пестроголовый, – не зли меня.
Я шевельнул ногой, постучал по полу револьверным дулом.
– Фу! – выдохнул Заструга. – И что ты ко мне прицепился? Что за наказание такое?
Честно говоря, на минуту мне стало стыдно. Я загонял в угол сильного, уверенного человека только потому, что нечто мне удалось увидеть, чуть-чуть услышать и кое о чем догадаться. Но нет, было еще что-то важное, что заставило меня разыскивать заведение «Семь сорок», плести истории по короля Марка и Парамона Барабанова… Ксаверий Кафтанов с его школой и приговоренными к супружеству детьми – вот что это было. И я, оказавшийся ни с того, ни с сего фрагментом Кафтановских замыслов. И была еще девочка, которая не любит писать писем, которая отчего-то поверила мне и велела идти сюда.
– Ну, хватит, – сказал я. – Хочешь верь, хочешь нет, но меня прислала Анюта. Ты ничего не хочешь ей передать?
– Я ломаю переносицу с одного удара.
Сказано было искренне, а значило это скорее всего, что я правильно спросил.
– Если ты такой же боксер, как и стрелок, я не боюсь.
– Пристрелить тебя надо было во дворе, вот что.
– Ну, ну, – сказал я ободряюще. – Только имей в виду, Анатолий не придет. Кнопф поставил его на пост. А Анюте что-то непременно нужно узнать. Ага? – Собеседник мой вздохнул так, что кофе в чашке покрылся рябью. – Теперь объясни, почему этот Анатолий не может позвонить тебе по телефону, отправить факс? У Кафтанова есть факс.
И тут выражение лица у господина Заструги съехало, как съезжает декорация из пространства между кулис, уступая место иным картинам. Ну, скажем, цветущий сад сменяется бандитским притоном. Машенька Куус явилась моим мысленным очам, потому что новое лицо Заструги было куда страшней револьвера. Однако в виду явной опасности мое расхлябанное писательское сознание оживилось. В самом деле, трудно допустить, что Анюте или Анатолию запрещено звонить пестроголовому и утешать его. Стало быть, хозяин револьвера приехал сюда не для того, чтобы шушукаться в заведении у Наума.
– А ведь ты знал, что Анюту не выпустят с тобой в город, – проговорил я и отведал, наконец, коньяку. – Ты побыл в школе, и более не требовалось ничего. Не постигаю, правда, зачем Аня махала тебе кулаками в окошке?
Заструга зарычал. Собственно, это было не рычание, а тот рокот, который родится в груди у больших псов и предшествует настоящей ярости. И тут спасительное вдохновение посетило меня.
– Дружище Заструга, – проговорил я, ощущая сквозь подметку округлость барабана. – Удивительная догадка пришла мне на ум. А что если твоя Анетта, как бы это выразиться, девочка – наоборот? Все прочие безропотно воплощают доктрину Кафтанова, вызревают для супружеских радостей, а мадемуазель Бусыгина сама по себе. Посуди сам: Ксаверий ведет меня по этой площадке молодняка, рассказывает с восторгом о том, как мальчики девочек выбирают (я, кстати, верю, что Ксаверий все это сам придумал и собирается еще человечество осчастливить). И тут – Анюта. Думаешь, на нее глядя, можно поверить, что ее кто-то там выбрал, привез, поместил…
Свирепость, исходившая от Заструги, подобно скверному запаху, сошла мало-помалу на нет, и великая усталость зачернила глубокие складки на лбу его и щеках. Заструга тихонько выругался.
– Ты меня старше лет на пятнадцать, – сказал он, – а соображение у тебя… – и махнул рукой безнадежно. – А вот если бы я был не я, то лежать бы тебе сейчас где-нибудь в мусорном баке. – Заструга шумно завозился, отъехал от столика. – Говоришь, Кафтанов платит хорошо? А ты вот что, ты в случае чего имей в виду, что мои деньги получше будут.
С тем он и ушел. Сунул буфетчице деньги и сгинул. Лишь минуту спустя дошло до меня, что сижу я тут с недопитым коньяком и с револьвером под столом и пытаюсь понять, как быть. К стыду своему должен сознаться, что кроме револьвера мне поначалу ничего не лезло в голову. Желание скрыть его понадежней в кармане куртки вытеснило все прочее, и лишь одна мысль помимо этой удержалась в мозгу, жгла его немилосердно: «Кончатся патроны, что делать будем?»
Ресторанный бизнес в Голландии далек от процветания. Он подвержен сезонным конвульсиям, череда скандалов с отравленной провизией взрывает благолепие тамошних харчевен и крушит меню, соразмерные, как псалмы.
Ресторанный бизнес в Голландии это что-то вроде войны в колониях. Обыватель прочитывает сводки между яичницей и кофе, роняет смятую газету и внутренним оком инспектирует свое пищеварение. Иное дело тот, кто получает известия в конвертах, изгвазданных почтовыми штемпелями.
Дочкины письма лежат в распухшей коробке из-под зефира. Черт! Это тот самый зефир, который мы ели с ее Ван дер Бумом или как его… Несчастная коробка схвачена крест-накрест рыжими резинками, но не от того, что корреспонденция обильна. За два года на мою долю пришлось восемь писем и шесть открыток. Как же: два Рождества, два Новогодия, пара дней рождения. Рождественские открытки приходят в назначенные протестантам сроки, и я полагаю, что это Ван дер Бум дает сигнал моей ненаглядной. Полагаю также, что в этом нет ни злого умысла, ни экуменического промысла, просто парню понравился мой зефир, а существование православного Рождества дочь моя скрыла от своего нареченного. Кстати, вопрос: обвенчались эти ресторанные деятели или как? В коробке под резинками об этом ни слова. Когда из Голландии придет юбилейный десятый конверт, я, наконец, выброшу из коробки квитанции об уплате того-сего. А пока – пусть побудут вместе.
О дочке мне лучше всего думается в ненастье. Я тащусь под дождем и выстраиваю просторные, полные света палаты, где они с Бумом встречают меня, и какие-то перспективы блещут сквозь колоннады. Все несомненно идет к нашему объединению под сенью европейского благоденствия, но тут является старик. Он входит, как посланник подземного царства, с укором глядит на наши восторги, и светлые палаты рассыпаются. Они рассыпались уже столько раз, что я порой ощущаю, как тяжелы эти груды обломков. Как-то старик замешкался со своим явлением, и моя улыбка успела разгневать старушонку в пышечной, что таится позади костела святой Екатерины. Старушонка дожидалась своей плошечки с наструганной ботвой и взглядывала на меня очень неодобрительно. По-моему, она даже назвала меня придурком. Вполне заслуженно. Кстати, неизбежное явление старика в тот раз состоялось именно по этому слову.
Когда я вошел, старик выпытывал у барышни Куус, какое мне положено жалованье. По каким-то признакам он смекнул, что я переменил службу и мучился, подозревая меня во внезапном и неправедном обогащении.