— Уж не течет ли в его жилах нечистая кровь? — не удержался и я.
Они покатились со смеху: до того комичной показалась им точная копия бывшего министра нефти и газа, который, натужно вопя, кормил их благоглупостями о вечных ценностях алжирского народа.
— Каюсь, — сказал Хамид Каим отнюдь не покаянным голосом. — По матери я не кабил.[12]
— Вот, я же вам говорил… Я же вам говорил! — орал Мурад, вращая глазами. — Сделайте его арабом, дабы наверняка его уничтожить, писал Ибн Хальдун.[13]
— Еретики! — воскликнул журналист.
Сраженная приступом хохота, Амель Хан откинулась назад. Ее юбка поползла вверх, приоткрыв бедра. Из этого зрелища мы с Мурадом не упустили ничего. Она заметила хищный взгляд Мурада и села прямо.
Покраснела. Странно.
Когда все успокоились, Али Хан спросил:
— Помните похороны Бумедьена?
— Все плакали, — сказал Каим, вспоминая огромную толпу, провожавшую вождя к его последнему земному пристанищу.
Как могло произойти, чтобы человек, всем в стране заткнувший рот, неустанно пресекавший любые попытки ему сопротивляться, был оплакан именно теми, кто сполна испытал все это на собственной шкуре? Бог-отец оставил свое стадо. Да будет так. Утешившись, они вручили свои судьбы испорченным детям: орел произвел на свет целый выводок прожорливых птенцов.
— Преисполнившись отвращения, мы стали путешествовать, — слукавил Али Хан.
— По всему миру, — произнес Хамид Каим.
В первый раз за этот день я почувствовал себя в безопасности здесь, в квартире Ханов. Цирта ушла из моего сознания. Может быть, ее испугала тяжесть пробужденных во мне воспоминаний, сила инерции, которая могла парализовать меня, мое тело и душу, так что в моей памяти не осталось бы места для нее — для ее мощи, ее славы? Она отступила с поля битвы вовсе не для того, чтобы, перегруппировавшись, снова ринуться на противника — на меня, Хосина, но для того, чтобы дать мне возможность подняться из руин, отстроить новые площади, новые проспекты, куда покорные ей войска вновь устремятся, точно река, которая, сделав множество изгибов и петель, возвращается в каменное ложе. Цирта ждала своего часа, уверенная в победе. Однако я не испытывал страха; вероятно, присутствие друзей успокаивало меня настолько, что мне не было нужды прятаться в безумных легендах.
Мурад спорил с Амель Хан, освещенный дремлющим светом, который, падая из окон, оттенял очертания рассеянных по гостиной предметов: белые кресла, накренившийся под тяжестью печатных слов книжный шкаф, рваные корешки книг, пострадавших от излишне резкого обращения, репродукция с картины Гольбейна Младшего «Мертвый Христос» — все приобретало сверхъестественную рельефность, оказываясь на солнце, и тускнело, уходя в тень. Лежащий во гробе изможденный Христос теперь был совсем лишен света, казалось, ему суждено вечное заточение. Чудо никогда не свершится, свет отвратил свой лик от гроба. Комната была невелика, но нам пятерым было в ней уютно. Али Хан и Хамид Каим продолжали говорить о террористическом насилии и репрессиях, которые, как правило, за ним следуют. Я слушал их. Али Хан заметил, что сегодня, 29 июня, очередная годовщина убийства Мохаммеда Будиафа.
— Четыре года, — сказал он.
— Целая вечность, — подтвердил Хамид Каим.
Хамид Каим поднял глаза на репродукцию.
— Ересь.
— Иконоборец! — пошутил Али Хан.
Он не сводил взгляда с мертвого человека, пленника собственной плоти. А ведь когда-то, залитый светом, он стоял высоко и прямо. Теперь же, простертый, с заострившимися чертами и выпирающими костями, он готовился к тлению. Луч света зажигал плавающие в воздухе пылинки. Мельчайшие частицы плясали на застывшем лице Христа, на его исхудалых руках, окоченевшем теле.
— Я мечтаю о новых путешествиях, — сказал Али Хан, глядя на друга и ища в его глазах одобрения, которое дало бы волю памяти.
Хамид Каим не отказал ему в этом.
В конце шестидесятых годов, преследуемые тайной полицией, Хамид Каим и Али Хан объехали Испанию, пройдя в Андалусии по следам Федерико Гарсиа Лорки. Ими владели любовь, революция, поэзия. Затем они повернули на север. Страна басков, порывистая и гостеприимная, очаровала их.
Они путешествовали три долгих месяца, на автобусе или автостопом, перемещаясь по прихоти тех, кто их подвозил.
Они бродили по Флоренции, музею под открытым небом, ночевали в молодежных гостиницах, выучили несколько итальянских слов, безуспешно пытались ухаживать за рослыми молодыми женщинами с пламенеющими волосами — женщины просачивались у них между пальцами, словно непригодная для питья волна.
Впервые в жизни они сели на корабль. Любовь, праздник, революция не покидали их. Они пристали к берегам Крита. Минотавр, пугающе таинственный, взирал на двух юношей. На острове с горными пейзажами они, влив в себя немалое количество вина, стали в присутствии нескольких крестьян говорить по-арабски. Их приняли за турок. Пожилые женщины в черном велели девушкам разойтись по домам. Мужчины окружили их, потрясая вилами. Начались переговоры. Им удалось все объяснить. Турки завоевали и их страну, давным-давно, задолго до того, как покорили Крит. Крестьяне усадили их за стол, причем Каим говорил, что крестьяне здесь похожи на кабилов.
Под конец, захмелев, все принялись ругать турок. Они снова отправились в путь. Минотавр шел за ними по пятам, а Ариадна бежала рысцой впереди, ведя за собою коз. Они прожарились на солнце. Соленый ветер изрыл морщинами их кожу. Они постарели на три тысячи лет. Каким далеким казалось им то время, когда чаровница Флоренция манила их своей величественной архитектурой, бесчисленными площадями, статуями из камня и бронзы. Море пьянило их, как варваров. Они вбирали в себя время, тягучее, словно водоросль на гребне волны; они слушали, как поет прибой, вечный, приходящий вновь и вновь, сколько помнит себя род людской. Бумедьен был мертв. Им это было совершенно безразлично. Несколько заблудших овец шли за траурной процессией и плакали. Они посмеялись, глядя на эти слезы. И отправились прочь, влекомые любовью, революцией, праздником. На старом греческом танкере они переплыли Красное море, обогнули побережье Индии; Китай встретил их пением сирен. В погоне за знанием они высадились на берегах Янцзы.
Китайская ночь медленно оседала на набережные, где старые кули дымили сигаретами и сплевывали в воду. Их стариковские плевки со звучным плеском шлепались в реку. Моряки хотели пройтись по борделям и по-гречески божились, что нигде в мире нет таких красивых шлюх. Каим захотел пойти с ними. Али Хан насупился. Они взяли джонку и поплыли вверх по Желтой реке.
Ночь густела; слышно было, как форштевень разрезает воду и как поют кузнечики. Сигареты кули красноватыми точками мерцали во мраке. Мир принадлежит им, говорили они себе, созерцая далекие-далекие звезды. Ганимед, Кассиопея, Орион затевали танец на небесной тверди. Путники передавали друг другу трубку. Али Хан, с остекленевшими глазами, растянулся на дне джонки. Он пропел старинную андалусскую песню, где говорится о безнадежной любви, об обманутых любовниках, о женщинах, которых держат под замком.
Старики болтали, их слова смешивались с пением кузнечиков. Открывалась вода, все более и более свободная. Они проникали в тайны природы; опиум играл шутки с курильщиками; летучие рыбы сталкивались в парусах; греческие матросы танцевали, положив руки друг другу на плечи; ночь текла сквозь пальцы Хамида Кайма, и вода, похожая на сон, вливалась в его душу, цепенила ее, как прелестная любовница. Он вновь подумал о той, с которой давно расстался, и заплакал. Али Хан смеялся и разговаривал о политике с кузнечиком. «Никто нам не поверит, — повторял Али Хан в темноте. — Нет, никто. Никогда мы не ездили в Китай. Добрый пророк просто пожурит нас», — и он снова засмеялся. Старые китайцы тоже смеялись. Арабы — самые искусные на свете моряки. Китайцы смеялись, греки тоже. Али Хан встал на ноги, едва не опрокинув джонку, и обратился к пустоте с горячим приветствием. «Это был Одиссей, — шепнул он мне на ухо. — Великий Одиссей». Я ему не поверил. Он часто врал.
На реке появился отец Хамида Кайма, лодыжка его была в крови. В ночи раздался его голос, смешавшись с таинственными водами Янцзы.
— В наших жилах течет одна кровь, но никогда больше наши пути не пересекутся, и тень, которую ты видишь, — это лишь бледное отражение того, кто был твоим отцом. Твое время тоже придет. Ты умрешь, полный отваги.
— Я не понимаю, — прервал его Хамид Каим.
Отец продолжал:
— Твое время еще не настало. Лишь дух, который вложит оружие в твою десницу, одержит победу. Не мечтай и цени то лучшее, что сможешь сделать. Слишком поздно? Ничего еще не потеряно для того, кто не пребывает в нашем состоянии. Взгляни на меня: я изношен, как старое одеяло.