Она меня охладила.
— Война опять? — произнесла с чувством обременительно-привязчивого недомогания, и я не рассказал, как хрустко колола дробь пустые бутылки, а если задевала землю — дымком вспыхивала сухая лёгкая пыль.
Я несколько изменил течение словесной приподнятости:
— У Сани Тучного, знаете, эх и удар! Он, когда дерётся, в лицо не бьёт — только в корпус. И первым ударом — в отключку! А Гога на велосипеде наравне с мопедом выжимает — шестьдесят километров в час!
Мы купались, я всё болтал, пока, наконец, Гога, катаясь вокруг нас, не начал почти наезжать на меня велосипедом: на всём пляже остались три-четыре человека…
От протоки мы пошли втроём — Гога, я и она, — вскоре я выдохся, хромал всё сильнее, и меня заставили влезть на багажник. Гога ехал некоторое время рядом с ней — я бы хотел, чтобы он вёз меня так, возле неё, до самого её дома, — но Гога не знал об этом.
Он нажимал, нажимал на педали, и она оказывалась всё дальше — одна на дороге, идущая непринуждённой сильной походкой.
11.
Наша компания уже вся во дворе, собралась на лавках под кустами. Саня Тучный сидит на скамейке с двумя соседскими девочками. Они комкают пальцами, покусывают сорванные листья, а Саня под гитару тянет с натруженной выразительностью:
Больше мне волос твоих не гладить,
Алых губ твоих не целовать…
Он ездил летом в город подрабатывать носильщиком и познакомился с юной экскурсанткой: она со своим классом приплыла на теплоходе с верховьев, из Кинешмы. Саня погулял с девочкой по набережной, они подержались за руки, и она оставила ему свой адрес, попросив описать место, где он живёт. Саня поделился с нами, как исключительно серьёзно размышлял, пока не удовлетворился фразой: «Наш посёлок находится в зоне пустыни…»
А Гога влюблён в актрису. В мае Валтасар возил нашу компанию в городской театр на спектакль о Мальчише Кибальчише. Когда артистка, игравшая Мальчиша, обращалась в зал, Гога открывал в проникнутых страстью звуках её голоса что-то похожее на утаиваемую слезинку. Последствием стала игра растроганных чувств, которая бросала его то в тень элегии, то под луч застенчивого озарения. Он послал письмо с просьбой об автографе, и пришла её фотография, на обороте было выведено волосными линиями «Гоге на память». Ниже помещались имя и фамилия актрисы, а под ними — жеманно-небрежная роспись.
…В силу всего упомянутого вечер отстаивался в нашем дворе взволнованно-тихий, полный сентиментального настроя. Я стоял, опираясь на Гогин велосипед, и в обаянии романтичности смотрел на покровительственно-томный пожар звёзд.
Откуда мне было знать, что меньше чем через два месяца я вот так же запрокину голову и свалюсь без сознания?
* * *
Валтасар ходит по комнате.
— Звоню сегодня в школу, — говорит негромко, напористо, — попадаю на Гречина…
Гречин — наш учитель физики.
Валтасар, остановившись, устремляет на меня взгляд, которому всеми силами пытается придать проницательность:
— Расскажи-ка! Мне нужна история этой тройки.
При словах «звоню в школу», произнесённых, я почувствовал, не на шутку взволнованно, у меня сдавило виски, меня даже замутило: я ужаснулся, что Валтасар узнал причину моих мук, что сейчас скажет, как это смешно, жалко. Он сказал о тройке, и я в облегчении обмяк.
Вчера я получил тройку — шестую с начала школьной моей жизни и уже вторую в нынешнем сентябре: я непонятно как не выучил формулу линзы. Гречин, к счастью, вызвал меня вторым — первым минут пять безрезультатно протоптался у доски Бармаль: за это время я успел что-то ухватить в учебнике, кое-как наскрёб на тройку.
Я знаю — Валтасару нельзя врать, ему нужен прямой ответ. Но как я могу ему сказать правду, если она такая, что я трушу самому себе её высказать? И я молчу, побито потупившись.
— Арно, я никогда не понуждал тебя: ты сам считал нужным, если не ошибаюсь, рассказывать мне почти всё. Когда по тому тёмному делу меня приглашали в милицию, ты сказал мне сам, как всё было, умолчав, кто вывихнул тому типу руку — Гога или этот ваш боевик Тучный (Валтасар вспоминал случай полугодовой давности). Ты рисковал положением в вашей Коза Ностре (мафия, Коза Ностра, триада — любимые его словечки в отношении нашей, в общем, безобидной дворовой компании, о которой он сам отлично знает, что она безобидная).
— Я понимаю, как ты ценишь своё имя в этой вашей ложе, — он опять ходил взад-вперёд по комнате. — Да, авторитет — это много! Но скажи — я подводил тебя? Я бессовестно тебя выгораживал перед милицией, ты вынудил меня участвовать в вашей пиратской круговой поруке!
— Я не виноват, что меня запомнили…
— Знаю — ты не вывихивал, разумеется, никому руку, ногу, шею, но, по известным причинам, запомнился. И я, как положено, должен, я обязан был заявить: «Вот он, мой сын, скрывает виновных — берите его!»
Как я люблю Валтасара, переживающего из-за моей тройки! И как чувствую — все его справедливые слова бессильны вызвать меня на откровенность. Если бы я мучился не из-за Елены Густавовны! Если бы это была Катя, Лидка Котёнок…
— Тройка по русскому, теперь — физика… Пятёрки за четверть аукнулись?
— Ничего не аукнулись, — я чувствую, как равнодушно я это произнёс. — По русскому уже есть пять за диктант, по физике будет: ещё только двадцать первое сентября.
— Арно, мы с тобой договорились…
Я уже не слышал, что Валтасар говорил дальше. «Мы с тобой договорились?..» — она сказала тогда, на пляже, тоном неудавшейся строгости, растерянно и щемяще. Передо мной стоял твёрдый овал её лица; словно требуя не противиться, губы были сжаты остротой внушения, и казалось: к ним порывисто прижат палец.
Валтасар говорит, говорит о том, как мы с ним договаривались, что я ни за что не буду получать троек; смотрю сквозь него, видя её рот, который кажется мне и страстным и суровым, я творю её бесподобное заразительно-смелое выражение… мне и сладостно и неизъяснимо-горько: ужасаюсь — вдруг реальность откажет ему в том значении, что мне так нужно…
Нужно невыносимо.
«Мы с тобой договорились? — она сказала. — Да?.. Я тебе велю, понял?»
Она требовала, чтобы я не думал, будто я безнадёжный, будто меня никто не полюбит… С притворно сердитым лицом дёрнула меня за нос — я засмеялся взбудораженно до помутнения.
Она радостно шепнула: «Вот и хорошо!» И сама расхохоталась. Хохотала, лёжа на животе, болтая ногами, как маленькая.
12.
Валтасар выяснил, в кого я влюблён.
Вскоре в субботу приехал из города Евсей.
Марфа была у себя в клинике, Валтасар кормил нас с Родькой обедом. Я вяло ковырялся в каше, а Родька спешил доесть её, с вожделением поглядывая на разрезанный краснейший арбуз, предназначенный на десерт. Валтасар непрестанно выходил во двор, поджидая Евсея.
…На улицу меня не отпустили. Я понимал: гость прибыл разобраться со мной.
Он доставал из видавшего виды портфеля колбасу, водку, а я, поймав невинно скользнувший взгляд, почувствовал, до чего ему не терпится рассмотреть меня с пристальной основательностью.
Я стоял у окна, притворяясь, будто заинтересован чем-то в пустом дворе, где ветер гонял пыль по засохшей грязи. Внезапно Валтасар воскликнул:
— Но ведь это же химера!
Я хотел сесть на табуретку, но он почему-то (наверно, и сам не зная — почему) подставил мне плетёное детское креслице Родьки, которое тот презирал, так как «уже не маленький».
— В следующий выходной поедем к Илье Абрамовичу — у него будет гостить внучка его друга… э-ээ… Виолетта! Твоя ровесница. Чудесная девочка! У неё ревматизм, она болезненно выглядит, но учится прекрасно. Умничка. И какой голосок! Она станет певицей.
— Пле-е-вать мне! никуда я не поеду — ни к какой Виолетте… Пр-р-ридумали… — бешенство не дало мне выкричать всё, что хотелось.
Родька, поедая ломоть арбуза, глядел с непередаваемой тревожной серьёзностью. Евсей, демонстрируя сумрачную занятость, спросил Валтасара отвлечённо:
— Хамса есть? Сооружу закусон. Без солёного — не дело…
Валтасар с каким-то странно-таинственным видом, точно приоткрывая нечто крайне опасное, но ценное, зашептал мне:
— Ты отлично развился! Сбережённые от грязи чувства скопились, попёрли — и случился вывих. Это легко выправляется. Будешь переписываться с Виолеттой, встречаться, вы повзрослеете — переживёте ничем не омрачённый… э-ээ… не омрачённое… чёрт!.. словом — момент… словом, как мы все мечтаем, создадите прекрасную семью…
Меня поёживало биение удушливо-злой горячки, и внутренне зазмеившийся сарказм вырвался неполно, но жадно:
— А я хочу… а-аа… создать семью с… с… — и я замолк.
Он взял только оболочку слов, не тронув подспудного, и махнул на меня рукой с выражением: «После такой глупости о чём толковать?» Родька, по-видимому, согласился с ним и, вдруг вспомнив, что сейчас это ему сойдёт, вытер влажный после арбуза рот рукавом, а руки — о штанины. Затем он приступил к следующему виду наслаждений: достал тазик и мыло — пускать мыльные пузыри.