Искупавшись, она вышла из протоки почти напротив нас — мы встретились взглядами. Я заёрзал на искрошенной глине, колкой, как толчёное стекло. Небо излучало сухой, резкий, оттенка красной меди свет, и приходилось щуриться и терпеть, чтобы, глядя на неё, не прикрывать ладонью глаза.
Она взошла к нам на бугор.
— Почему ты не там? — кивнула на скопление купальщиков. — Там наши все.
Молчу. И тут она догадалась. Я это понял по её взгляду на мою ногу.
— А вы почему не там? — спросил и нахально и пришибленно, отчего усмешка у меня, должно быть, получилась кривенькой.
— Вы уже взрослые ребята — мне неудобно. Думала — подальше… — сказала просто; в умных, всё понимающих глазах — ни тени раздражения.
Мне стыдно — она вовсе не высокомерная; как я мог считать её такой? Но я не в силах немудряще сдаться.
— Садитесь, посидите с нами! — сказал бесцеремонно, в страхе, что моя наглость спасует.
Она спокойно кивнула на песчаную полоску у воды:
— Туда перейдём.
Там открытое место, там с моей ногой я буду всё равно что на сцене. Она видит, как я не хочу переходить.
— Песочек. А тут илисто и тина.
Повела рукой, будто распахивая невидимую дверцу; этот жест и то, как она пошла, выступая гибко и плавно, было донельзя мило. Гога, не взглянув на меня, покатил за ней велосипед.
Беззвучно ругаясь, ненавидяще комкая подхваченную с земли майку, я заковылял за ними. Как враждебен мне весь свет! Как ненавижу я всех, кто на меня смотрит!
Она опустилась на песок, разгладила его ладонью и с наклоном головы к плечу — в этот миг вожделенно для меня интимным, — пригласила:
— Загорай, Пенцов! И поговорим.
Сказала достаточно властным, учительским тоном — его я ещё у неё не слышал. Я удивился ему, но ещё раньше, чем удивился, — лёг.
— Ну — в брюках?! — она обернулась к Гоге: — Стащите с него!
И Гога, добрейший старинный мой друг Гога, по первому её слову, с готовностью, с охотой сорвал с меня брюки.
Я лежал на животе, морщась размётывал щелчками песок; лицо пощипывало — наверно, я был кошмарно красен.
Она сказала с неловкостью в грустном голосе:
— Угловатый ты человек. Расшатанный и колючий.
Скривив губы, я дул в песок, соглашаясь, что я неудобный человек.
— Надо бы с твоими родителями познакомиться.
— У него Валтасар сам педагог! — значительно произнёс Гога.
— Кто это — Валтасар?
Гога деликатно смылся. Она переспросила, глядя ясно и настойчиво:
— Что за Валтасар?
Сгребая и разгребая песок, я хмуро рассказал мою историю.
«Сейчас она меня пожалеет — сплюну и уйду! — я со злостью ждал. — Лишь первое словечко жалостливое — крикну: — Ну, всё услыхали? Разузнали? Довольны? — И обязательно сплюну!»
Она молчала. Я осторожно взглянул. Теперь она хмуро пересыпала песок в ладонях.
Вдруг тихо, в задумчивой замкнутости, будто меня вовсе и не было рядом, сказала:
— Красивое ты явление, Пенцов.
* * *
Я судорожно сглотнул. Жутко-заманчивая глубь ошеломления сказала мне: вся моя жизнь, сжимаясь в мытарствах, одним угрюмо восстающим усилием шла к тому, что только что случилось. Я обессилел счастливым бессилием, выговорил бестолково невнятицу:
— Фамилия-то… — и закатился смехом одуревшей влюблённости и секрета двоих.
Она смотрела вопросительно.
— В учреждении… — я остановился, пережидая приступ, — фамилия была моя собственная, а имя дали Артём… а теперь, ха-ха-ха… имя настоящее, эстонское, а фамилия… — и я не мог больше ни слова протолкнуть сквозь тряску ликующего нутряного смеха, не более громкого, чем воркотня кипятка.
Она вскочила и вдруг, поймав мою руку, рывком меня подняла, повлекла в воду.
— Не трусь! Что за водобоязнь?!
Вырывая руку, я шкандыбал за ней, моя обглоданная болезнью левая нога, споткнувшись о воду, подогнулась: падая, я обхватил обеими руками её выше талии, с ужасом, с потрясающим стыдом осязал гладкое обнажённое тело, от головы отхлынула кровь, сердце словно сдавила ледяная ладонь; немощная нога не выпрямлялась — с чудовищным чувством катастрофы я продолжал невольное объятие.
Она видела моё лицо — она всё во мне поняла: нарочно со смехом меня затормошила, будто мы шутим, балуемся, будто я вовсе не падал, не схватился за неё беспомощно, унизительно, позорно… Благодаря ей я незаметно очутился в воде, нырнул — я нырял, нырял, остервенело желая скрыться от неё, от всех! утонуть с бессознательной лёгкостью случая…
Потом стоял, колыхаясь, по подбородок в протоке, передо мной были её глаза: как она во мне, я тоже в ней сейчас всё понимал. Она обдала меня брызгами, ударив ладонями по воде, она брызгала, брызгала — говоря в себе: «Бедный мальчишка, я растормошу-растормошу-растормошу тебя!!!»
Странно — я уже не переживал. Смеясь, она за руку потащила меня из протоки: я прыгал на правой ноге, опираясь на локоть учительницы, и мне было весело — совершенно искренне весело, — словно не я вовсе минуту назад страстно хотел пропасть под водой.
Мы падаем животами на песок, подгребаем его к себе, от экстаза я впился зубами в мою руку. Я почти касаюсь волос цвета кукурузных хлопьев, у неё твёрдо очерченные губы, нижняя упрямо выдаётся; ресницы плотные и выгнутые, как листья подсолнуха. Я чувствую, что мысленно говорю ей «ты». Смотрю в её глаза — она знает, что я говорю ей «ты».
— А-аа… Валтасар — хороший человек?
Киваю. Она поняла во мне всё, что я хочу сказать о любимом Валтасаре.
— Кого ты больше любишь — его или Марфу? — спросила и засмеялась. Она смеялась, что задала мне вопрос, как пятилетнему.
— Ты зна… вы знаете, — я поправился, — Марфа тоже человек что надо, вся такая прямая во всём, снаружи строгая, а сама добрющая! И какой хирург! Если б не она, я б до сих пор таскал аппарат.
Она понимает во мне все мои непроизнесённые радостные слова о Марфе…
— А брат твой?
— Конечно, любит! Даже когда жалуется на меня, всё равно я — Арночка. «Арночка меня обижает…» — передразниваю Родьку.
— А ты обижаешь?
— Самую малость. Чуток.
Мне почему-то казалось — она курносая; она вовсе не курносая. Если дотронуться до её волос… Взять и дотронуться?..
Представляю — школьницей она наверняка свирепо дралась с мальчишками: у неё такое отважное лицо!
— Вы не русская? Ваши отчество, фамилия…
Её фамилия — Тиманн.
— Пишусь русской. Папа — поволжский немец.
К тому времени я чуток слышал о немцах Поволжья. Их тоже выселяли. Смутная дымка обнажила косой бесприютный парус, его несло к Дохлому Приколу… Мне стало тепло от этого — она прочла. За тенью почуялся коренной смысл, который потянуло стать очевидностью…
Её с родителями выселили в сорок первом. Ей не было двух лет. Мама — русская; могла б подать заявление на развод и остаться в родном Саратове. Но она взяла дочь и поехала с мужем; скотный вагон, остановки в поле, когда мужчины и женщины скопом оправляются тут же у состава. Конвой предупреждает: «Держаться кучно! Отход в сторону — открываем огонь!» Их везли и везли — полмесяца или дольше. Для мамы — радиотехника по специальности — в колхозе Восточного Казахстана нашлось только место скотницы.
Отца с ними разлучили: отправили в Оренбургскую область добывать нефть. Только после войны было разрешено приехать к нему. Он работал на буровой, втроём жили в углу типовой многосемейной землянки.
— Однажды я на него обиделась: обещал почитать на ночь и не почитал, уехал на ночную вахту. Думаю: вернётся, подхватит меня на руки, поцелует — а я в ответ не поцелую… — она сжала в горсти песок — песчаная струйка потекла из загорелого кулака. — Его привезли… меня не пустили…
В скважине взорвался природный газ, который часто сопутствует нефти. Недра пальнули стометровой стальной трубой, вызвав пожар… Среди погибших оказался и её отец.
Так близок её профиль — я чувствую тяжесть, с какой опустилось веко, поникли ресницы.
— Страшно сказать, но зато мама получила свободу, какой не было при муже-немце. Мы смогли вернуться в Саратов, мама опять стала работать по специальности…
Я недвижно ждал ещё нескольких слов: сладострастного удовлетворения от того, что подозреваемое — железно-естественно. Её муж — тоже учитель… или кто он там? Когда он приедет?
— Ну и?.. — сказал я со злобой, которая, как бы отстраняя надежду, подыгрывала ей.
— Окончила институт, направили сюда. Вот и всё.
«Вот и всё…» — восторг душила суеверно вызываемая подозрительность к избавлению, которое не может быть невероятно полным, и в трепете внутренней шаткости я спросил окольно:
— Хорошо у вас в Саратове? Наверно, всё лето в Волге купались?
В плотной зависимости от тяготеющего вопроса мужские фигуры сливались в жёлто-бесформенную массу, что необъятно ширилась и алчно со всех сторон обступала её — такую грациозную в обидчивом замешательстве.