…Не помню, я сказал, что джемпер был ей в обтяжку?..
Через неделю мне повезло, потому что Варя поскользнулась и упала, в коридоре, во время переменки. Упала и расцарапала коленку о щербатую паркетину. А я в это время находился рядом, просто проходил мимо, и в кармане у меня была полоска бактерицидного лейкопластыря, зеленого такого, со спиртовым запахом, — их всегда покупала мама и подсовывала мне, зная мою привычку давить прыщи. Еще с раннего детства. И тогда я быстро кинулся к ней, к новенькой этой, к Варе, и помог ей встать, а сам присел на корточки и заклеил царапину такой полоской. А потом еще прижал ее рукой и подержал так, на коленке. А она тогда опустила на меня глаза и не стала плакать, а перетерпела боль и посмотрела сверху вниз, благодарно-благодарно… И еще не успев подняться, я ощутил внезапно знакомый запах и сразу понял, что исходит он от нее, от этой девочки, от Вари. И не от нее самой даже, а от ее заклеенной пластырем девчачьей коленки. И запах этот напомнил мне смесь свежего парного молока и водки, вернее, деревенской самогонки и чего-то еще кисло-сладкого, похожего на запах переночевавшего на подоконнике фруктового кефира. Почти так же пахло в деревне, куда мама возила меня еще совсем маленьким. Там у них во дворе обычно стоял этот запах, и если хорошенько принюхаться, то можно было почувствовать его и в доме. Но особенно сильно я ощущал его, находясь внутри сарая, когда гладил по щеке хозяйскую корову Зорьку. Там, в другом, противоположном от Зорькиного загона углу, всегда стояли бачки с самогонной закваской и бутыли с конечным ядреным продуктом тети-Нюшиной перегонки. А тетя Нюша была ко всем очень доброй, потому что продавала людям и Зорькино молоко, и это крепкое питье. А молоко от Зорьки, свеженадоенное, густое, мы пили всегда досыта и за просто так, просто за то, что у них живем. Зорька была рыжей, с белыми облаками на спине и по бокам и влажными раздувающимися ноздрями.
— Это кучерявые облака или перистые? — спрашивал я маму, прижимаясь к Зорькиной щеке и вдыхая ее молочный запах.
— Сам ты кучерявый, — смеялась она в ответ и гладила меня по голове. — Кучевые надо говорить, а не кучерявые, дурачок мой любимый…
А вечером я ходил смотреть, как Зорьку доит Настена, хозяйкина дочка, девчонка лет пятнадцати с длинными, как у аиста, голыми ногами, торчащими из-под цветастого сарафана, с круглыми, как отдельные шарики, коленками и с длинными светлыми волосами, перехваченными белой косынкой.
— Это чтобы волосы при дойке не падали в ведро, — объяснила мама. — Умница Настена, чудная просто девочка.
Сразу после дойки я выпивал целую кружку коровьего молока, цельного, как говорила хозяйка, и для горла ласкового, густого-прегустого, так, что потом было липко во рту, но очень приятно. Но до этого я всегда поначалу немножко дышал его теплым паром, потому что это тоже было ужасно вкусно. А когда через месяц у Зорьки родился теленочек, маленький такой и рыжий, от него тоже стало пахнуть парным молоком, еще сильнее даже, чем от Зорьки, но все равно кислым тем тоже пахло, которое стояло у них в углу…
…И теплый запах этот вспомнился моментально, и кисломолочное облако этого густого пара наплыло на меня в одно мгновенье, там же, на переменке, в коридоре четвертого этажа, между девчачьим туалетом и кабинетом биологии, и я понял внезапно, что готов землю перевернуть ради этой невзрачной девочки, которая училась в моем классе и сидела в одиночестве за предпоследним столом со стороны окна. И мысль эта поразила меня еще тем, что странной вовсе не показалась, а показалась, наоборот, очень нужной и правильной.
— Спасибо, — сказала Варя и понеслась дальше по коридору, оставив меня там, где упала на пол. Я поднялся с корточек и осмотрелся. В воздухе все еще незримо витали молочные облака, перистые и кучевые, большие и малые, с легким самогонным духом. Они проплывали мимо и уплывали дальше, туда, в другой конец коридора, ближе к кабинету математики. Они то задевали меня краем невесомых перьев, то обволакивали целиком густым вязким туманом…
Уже была зима, и было холодно, и теперь она приходила в школу в теплой заячьей шубке. Вернее, не приходила, а ее завозил папин водитель на черной машине с синей мигалкой на крыше. Она выбиралась из этого большого теплого лимузина, забрасывала через плечо рюкзачок и шла в сторону школы, разбрасывая по пути ледышки носиком короткого красного сапожка. Я каждый раз наблюдал это сверху, через окно, потому что приходил задолго до звонка. Скоро начинались зимние каникулы, и мы должны были расстаться почти на две недели. За все это время я так и не решился подсесть к ней за стол и заговорить. А больше всего мне хотелось коснуться коленом ее бедра и побыть так сколько получится. Но повода не было, и единственное, что я мог себе позволить, это смотреть на нее сзади, когда была контрольная и каждый занят был своим делом, и я мог смотреть в ее сторону уже не короткими урывками, а подолгу, не привлекая внимания ребят. Сама контрольная в этот момент меня волновала мало, даже не волновала совсем — как будет, так и будет. Зато она всегда писала в тетради, тщательно выводя буквы и цифры, согнувшись крючком и высунув от усердия кончик розового языка. В эти мгновенья я незаметно подавался вперед, слегка вытягивал в сторону шею и пытался рассмотреть завитки на ее шее, которые получались там, где расходились в разные стороны ее блестящие волосы, стянутые в косички.
«Хорошо бы, все сейчас крепко спали, — думал я, — и она — тоже… Я бы подошел к ней и, пока никто не видит, погладил бы пальцем в этом месте, на шее, между косичками. И там было бы нежно-нежно, и мне бы захотелось поцеловать в это место, тоже нежно-нежно, и вдохнуть там воздух тоже…»
Но каждый раз звенел дурацкий звонок, я выходил из оцепенения, и оказывалось, что время вышло. И все сдавали тетрадки с контрольной и выбегали из класса, а я оставался на месте, нарочито не спеша, и успевал проводить Варю взглядом, начиная с того момента, когда она резко отрывалась от стула, тряхнув короткой юбочкой и вздернув косичками, а потом шла по проходу между столами, улыбаясь чему-то своему, а затем смешивалась с галдящей ребячьей толпой, спешащей на перемену.
Не помню, я сказал, что под короткой юбочкой она носила плотные рейтузы в обтяжку?
К весне я так исстрадался, что решил перейти к решительным действиям сразу же… первого сентября… сразу после летних каникул. В восьмом «А»…
Первого сентября Варя вежливо поздоровалась со мной, и у меня сжалось сердце. Потому что так же вежливо она поздоровалась и с другими, приравнивая тем самым всех прочих ко мне. Я сжал кулак так, что сломал карандаш. Она посмотрела на меня удивленно и ничего не сказала. Потом начались уроки, а после уроков за ней приехала папина машина, и я снова наблюдал через окно, как она, перекинув рюкзачок через плечо, в белых гольфах, шла к машине, поддевая по пути камешки носком спортивной туфельки, тоже белой. И вновь, как и прежде, ее короткая юбочка подпрыгивала каждый раз, при каждом камешке, и мне хотелось, чтобы камешков этих было много, очень много, так много, как только возможно.
Пусть приедет грузовик и рассыплет гору камешков, и пусть все они попадут ей под ноги, и пусть она нагнется и выберет самый красивый из них, и возьмет его в руки, а потом передумает, поведет острым плечиком, размахнется и забросит его далеко-далеко. Чтобы снова нагнуться и снова взять в руку другой уже камешек…
А она продолжала идти к машине, не зная ни про какие камешки, и видел я ее теперь со спины, и видны мне были уже не круглые ее коленки, а подколенные ямочки. И внутри этих ямочек загар был не такой, как на ногах, и не такой, как на лице, а другой, не сочный, с розоватым оттенком…
И снова я не знал, что предпринять, потому что снова был самым последним трусом и ненавидел себя за это, как только умел ненавидеть. И храбрости мне хватало лишь для этих тайных заоконных наблюдений, да и то потому, что я каждый день оставался после уроков: то — одно, то — другое, то — третье, а если не надо было — придумывал причину, оставался и шел к окну. Ну, а даже если бы и набрался храбрости, то все равно не знал бы, с чего начать, — не в кино же ее приглашать, да?..
Сентябрь тот теплым не был, и потому сразу после бабьего лета в окне уже были не гольфики, а синтетические колготки, тоже поначалу белые, а потом — бесцветные, совсем как у взрослой женщины, взрослой, но очень маленькой и с косичками. Как у Вари Валеевой из нашего восьмого «А»…
Она налетела на меня именно в этот момент, когда я еще раз мысленно представил себе самосвал с камешками… Вот кузов опрокидывается, и медленно… медленно… они начинают сначала сползать, а затем все быстрее и быстрее… и вот они уже стекают каменным ручьем на асфальт, и Варя протягивает к ним руки, худенькие, с длинными пальчиками с коротко остриженными ногтями без всякого дурацкого маникюра с красным или другим лаком, и глаза ее смеются, и она нагибается и замирает так, перебирая их, и…