Поговорив с Каттером, Хэррен надел шляпу, отправился на гумно и отыскал Фелпса. Фелпс уже отмыл чан, предназначавшийся для медного купороса, и теперь был занят сортировкой зерна. У стены за его спиной стоял ряд мешков. Хэррен разрезал завязки и тщательно осмотрел пшеницу. Он брал по горсти зерна из каждого мешка и пропускал его сквозь пальцы, пробуя ногтями на твердость. Пшеница была белая, высокого качества, зерна твердые, полновесные, богатые крахмалом.
- Если б вся такая, а? - сказал Фелпс.
Хэррен гордо поднял голову.
- Тогда бы из нее получался не хлеб, а сдобные булки, - сказал он, переходя от мешка к мешку, оглядывая каждый, сверяясь с бирками, прицепленными к мешкам.
- Взгляните-ка! - воскликнул он.- Красная пшеница! Откуда это?
- Да это мы на четвертом, на небольшом клочке вырастили, севернее Монастырской речки - хотели посмотреть, как она у нас приживется. Но собрали не Бог весть что.
- Впредь будем придерживаться белых сортов,- сказал Хэррен.- Они дают лучшие урожаи, да и европейские мукомолы любят подмешивать их к восточным сортам с большим содержанием клейковины. Если, конечно, вообще придется сеять в будущем году.
Ни с того ни с сего он вдруг пришел в уныние. Это с ним случалось время от времени, но сейчас хандра напала на него с особой силой. «Чего ради?» - это был поистине проклятый вопрос, доставлявший ему немало неприятных минут. Все складывалось против него, то есть за то, что цены на пшеницу неминуемо упадут. Рост посевных площадей постоянно опережал рост населения, конкуренция с каждым годом становилась все более жесткой. На барыши фермера точила зубы стая шакалов: перекупщики, элеваторщики, банки, объединение фирм по смешиванию зерна, а самое главное, железная дорога. Ливерпульские купцы все снижали и снижали цены. Мировые рынки,- все и до последнего звена,- прилагали немало усилий, чтобы снизить их до того предела, ниже которого уже не имело бы смысла растить хлеб. Теперь цена упала до восьмидесяти семи центов за бушель. По такой цене был продан урожай этого года, а, подумать только - отец сам был тому свидетелем,- в русско-турецкую войну пшеница шла по два доллара пять центов!
Отдав Фелпсу последние распоряжения, Хэррен глубоко засунул руки в карманы и повернул назад к дому, сумрачный, всем недовольный; раздумывая, чем все это может кончиться. Доходы от земледелия снизились настолько, что еще один засушливый год неминуемо приведет большинство мелких фермеров в долине к банкротству. Он прекрасно знал, как туго им было последние два года. Их собственные арендаторы на Лос-Муэртос дошли до ручки. Деррику пришлось буквально «тащить на себе» Хувена и еще кое-кого. Сам он за прошедший год, можно сказать, ничего не заработал; еще один такой год, как этот, и они окажутся разоренными.
Кэррен тут же себя успокоил. Для Калифорнии засуха два года подряд - явление небывалое, а уж третий год - это просто неправдоподобно. Правда, прибыли они не получили, зато и убытков не понесли. К тому же и компенсация кое-какая есть - земле дали двухлетнюю передышку. Дом и усадьба, слава Богу, свободны от долгов. Один хороший урожай, и дела наладятся.
К тому времени, как Хэррен подошел к выездной аллее, настроение его сильно исправилось, а, взглянув на родной дом, он и вовсе повеселел. Дом стоял в чудесной рощице; расступившись перед его фасадом, огромные эвкалипты, дубы и кипарисы уступили место широкой поляне, которая была так зелена, так свежа, так хорошо ухожена, что могла бы потягаться с городскими газонами. Большую часть времени семья проводила в комнатах, выходивших на рощу; другой половиной дома с видом на Боннвиль и железную дорогу пользовались мало. Широкая открытая веранда тянулась во всю длину дома, а под густыми ветвями вечнозеленого дуба, росшего у самого крыльца, Хэррен построил для матери маленькую беседку. Налево от дома, в сторону шоссе, находились барак и кухня для рабочих. С крыльца барака открывался вид на южные земли ранчо; глаз, не встречая на своем пути ни малейшегo препятствия, одним махом достигал тонюсенькой линии, где за много миль отсюда встречалось небо с землей. Ничто не нарушало монотонности абсолютно ровной местности, не пересеченной даже изгородями, только вдали чуть темнела на земляном фоне крыша дома надсмотрщика сектора номер 3. Домика Каттера на четвертом секторе и вовсе не было видно - он находился где-то там, по ту сторону горизонта.
Подходя к дому, Хэррен увидел мать, завтракавшую на веранде. В одной руке у нее была ложечка, которой она помешивала кофе, другой она придерживала странички книги Уолтера Патера «Мариус Эпикуреец». Белая ангорская кошка, «Принцесса Натали», пушистая, сытая, самодовольная, сидела у ее ног и педантично вылизывала шерсть у себя на груди; а у крыльца возился с новым велосипедным фонарем Пресли - наливал в него масло и подкручивал фитиль.
Хэррен поцеловал мать, снял шляпу, пригладил рукой золотистые волосы и уселся в плетеное кресло.
Глядя на жену Магнуса Деррика, трудно было поверить, что это мать двух таких молодцов, как Хэррен и Лаймен Деррик. Ей было пятьдесят с небольшим, волосы ее еще не утратили яркости. И ее все еще можно было назвать красивой. Взгляд ее больших глаз бывал порой наивен и вопросителен, что более свойственно молоденьким девушкам. По натуре застенчивая, она легко тушевалась. Она не была создана для жизни, где царят равнодушие и жестокость, хотя в молодости вдоволь их хлебнула. Ей шел двадцать второй год, когда Магнус женился на ней. К тому времени она уже окончила педагогическое училище и преподавала литературу, музыку и чистописание в женской средней школе в Мэрисвилле. Она часто переутомлялась, ненавидела свою работу, но изо всех сил цеплялась за нее, хорошо понимая, что другого способа заработать себе на жизнь у нее нет. Ее родители давно умерли, и надеяться ей было не на кого. Ее сокровенной мечтой было побывать в Италии и увидеть Неаполитанский залив. «Трубадур», мраморный «Фавн», мадонны Рафаэля казались ей верхом красоты в литературе и искусстве. Она мечтала об Италии, Риме, Неаполе и других центрах мировой культуры. Замуж за Магнуса Деррика она, без сомнения, вышла по любви, но Энни Пейн полюбила бы любого, кто освободил бы ее от безысходно нудной рутины классных занятий. Она без колебаний связала с Дерриком свою судьбу. Сперва было Сакраменто, где бурно протекала его политическая карьера, затем Плейсервиль в округе Эльдорадо, когда Деррик вложил деньги в копи, и наконец ранчо Лос-Муэртос, где, продав принадлежавшую ему четвертую долю акций копей «Корпус Кристи», он решился сесть на землю, обосноваться на широких просторах пахотных земель, ставших недавно доступными благодаря проложенной поблизости железной дороге. Энни Деррик жила тут уже лет десять. Но ни разу ни на одну минуту с того дня, как впервые увидела необъятные равнины ранчо, не почувствовала она себя дома. Неизменно в ее больших красивых глазах - глазах молодой газели - сквозило беспокойство, недоверие, раздражение. Лос-Муэртос пугало ее. Она вспоминала свое детство, проведенное на ферме в восточной части Огайо,- пятьсот акров земли, аккуратно разделенной на участки: кукуруза, ячмень, пшеница, заливной луг и выгон для скота,- там было уютно, удобно, там можно было чувствовать себя дома; фермеры там любили землю, ухаживали за ней, лелеяли и кормили ее, словно живое существо; там сеяли вручную и для вспашки вполне довольствовались одним плугом да двумя лошадьми, там хлеб жали серпами и молотили цепами.
Здесь же все было иначе; земли огромного ранчо, ограниченные лишь горизонтом, тянулись на север, на восток, на юг и на запад насколько хватал глаз, представляя собой единое владение, один большой, управляемый железом и паром участок, с которого собирали урожай в триста пятьдесят тысяч бушелей, на котором всходила пшеница, даже когда поля оставляли под паром. И этот новый порядок вещей вселял в нее беспокойство, а порой даже непонятный ужас. Что-то было в этом, на ее взгляд, неуместное, можно даже сказать, противоестественное. Зрелище десяти тысяч акров все заслоняющей, бьющей в глаза пшеницы удручало ее. И бывшей учительнице чистописания, женщине с красивыми газельими глазами и тонкими пальцами хотелось спрятаться где-нибудь подальше. Она не желала смотреть на это несметное количество пшеницы. Что-то непотребное, отталкивающее чудилось ей в этом обилии плодов земных, в этой изначальной силе, первичной энергии, колышащейся в поле,- словно некое первобытное существо разлеглось под солнцем у всех на виду, не стыдясь своей наготы.
С каждым часом, с каждым годом однообразие жизни на ранчо все больше угнетало ее. Когда же она наконец увидит Рим, Италию, Неаполитанский залив? Ах, как заманчива была эта перспектива! Магнус давно обещал ей, что как только жизнь на ранчо войдет в колею, они с ней поедут путешествовать. Но по какой-то причине он неизменно обманывал ее ожидания: механизм пока что ие мог работать сам по себе - приходилось ему держать руку на рычаге; вот, может, в будущем году пшеница подымется до девяноста центов зa бушель или пройдут хорошие дожди… Она не настаивала, старалась держаться как можно незаметней, и только изредка останавливала на нем свои красивые глаза с немым вопросом. А пока замыкалась в себе, уходила в чтение. Ее вкус был весьма изыскан. Остина Добсона она знала наизусть. Она читала те стихи, поэмы и литературные очерки, которые полюбила еще в мерисвильские времена. «Мариус Эпикуреец», «Литературные опыты» Чарлза Лэма, романы Раскина «Сезам и лилии», и «Камни Венеции», и маленькие, будто игрушечные, журналы, заполненные пустыми банальными стишками второстепенных поэтов, были ее настольными книгами.