– Я звоню тебе..., мне нужно встретиться с тобой.
– Да, да, конечно. Где? Подожди секундочку.
Он отошел куда-то. И я услышала как он закричал на всю квартиру:
– Надя, моя дочь Оля звонит, можно пригласить к нам?
Надя, жена, наверное – мне было неприятно, что санкцию на мою встречу с отцом должна дать какая-то чужая женщина.
Через мгновение опять его голос в трубке.
– Оля, приходи к нам, с Валюшей – с дочкой, с мужем. Я буду счастлив вас видеть.
В мои планы совершенно не входило его осчастливливать. Мне бы получить несчастную бумажку и забыть о его существовании, но не тут-то было.
– Приходи к нам в воскресенье, как раз твоя бабушка приедет из Казани.
Вот это да... Факт, что моя бабушка до сих пор жива, – это после двадцати-то пяти лет лагерей, явился для меня полной неожиданностью. Увидеть ее, конечно, было бы очень интересно, но вступать в родственные отношения с кем бы то ни было сейчас, на пороге отъезда из страны, было бы по меньшей мере странно.
– Папа, я по делу...
– Боже мой, какая разница. Я так счастлив, что ты наконец объявилась!
Хотела я сказать ему, что это "счастье, было так близко, так возможно" все двадцать пять лет, что мы не виделись, но не сказала, а просто условилась о встрече, узнала, как доехать, и простилась.
В воскресенье мы с дочкой поехали на встречу с моим отцом. Муж от приглашения вежливо, сославшись на дела, отказался, но после четырех лет совместной жизни, я знала, что нет для него хуже наказания, чем семейные обеды.
Оставив его в покое, мы поехали одни. Стоит ли упоминать, что перед путешествием мы навели полный, как говорили в казарме, "марафет". Я нарядила дочку, доведя ее и без того кукольную внешность до абсолюта. Сама же, за неимением нарядов, надела свою обычную школьную робу (по маминым стопам я уже несколько лет преподавала в школе русский язык и литературу), но вымыла волосы и накрасилась.
Собираясь на свое первое свидание с отцом, я жестоко корила себя за свое дурацкое желание ему понравиться, но поделать с собой ничего не могла. Однако, добираясь на метро до центра с ребенком на руках, закутанным в бесчисленные кофты, платки, шубку, валенки, я упарилась и успокоилась.
Дверь нам открыл мальчик лет двенадцати и, по сходству с той крошечной фотографией в мамином альбоме да и с моими собственными детскими фото можно было догадаться, что это мой брат, что он и подтвердил, закричав на всю просторную, судя по гулкому звуку квартиру: "Пап, к тебе пришли!", – после чего немедленно удалился, видимо, совершенно не заинтересовавшись нашим появлением.
Вместо него в коридоре возникла его собственная версия, но на сорок лет постарше, на голову повыше, с едва угадывающимся под дорогим спортивным костюмом аккуратным пузцом и, едва просвечивающей сквозь шевелюру пепельных кудрей, плешью. Это был мой отец. В состоянии близком к обмороку я, как была с дочкой на руках, шагнула ему навстречу и обняла, уткнувшись носом в его красноватую, не старую еще шею. Валюша моя категорически воспротивилась этому, сжавшему ее с двух сторон, объятью и плачем нарушила единственный, никогда уже более не повторившийся момент близости между мной и моим отцом.
Мы отстранились, через секунду нас окружили и затормошили выбежавшие в прихожую женщины – моложавая, печальноокая Надя и совсем уж моложавая бабушка Оля – нарядная, величавая и особенная какая-то.
В гостиной, обставленной дорогой полированной мебелью, был накрыт стол с не менее традиционными болгарским лечо, польскими маринованными огурчиками, венгерским сервелатом – дарами не развалившегося тогда еще социалистического содружества – и даже икрой из спецзаказа. Что и говорить – встречали меня по-царски. Благоразумно сглотнув слюну, про цель своего визита я решила не упоминать, дабы не портить аппетита себе и окружающим.
За обедом мы пили водку, я рассказывала про мужа и работу, первым тостом отец предложил помянуть мою маму. Все шло как по какому-то заранее написанному сценарию. С ужасом я чувствовала себя окруженной родными людьми и наслаждалась обедом, беседой, любовью, которая так неожиданно пролилась на меня в самом конце моей здешней жизни.
Я быстро хмелела, в голове двоилось от счастья и вида моих, совершенно одинаковых братьев-близнецов Васи и Пети, с подростковым аппетитом уничтожавших содержимое своих тарелок и изредка, с удивлением поглядывавших на меня и свою маленькую племянницу. Мы и впрямь были удивительно похожи: те же серые глаза с поволокой, тот же курносый нос, тот же пепельный цвет волос. Для полного сходства со мной братьям не хватало лишь темных, "еврейских" бровей. Не было их и у сестры Полины (папиной дочери от второго брака) – двадцатилетней милашки, обладательницы вышеописанных семейных черт с неожиданным монголоидным намеком, красовавшейся в самодельной рамочке на пианино.
Это пианино было предметом моего большого беспокойства, так как я знала, что рано или поздно моя дочь устремится к нему и тогда прости прощай тихая застольная беседа. Но неожиданно ее мирное течение прервал отец. Он видимо устал от ласкового женского воркованья и заявил, что хочет пойти покатать внучку с горки, нам же, женщинам, в приказном порядке было велено оставаться дома, судачить и пить чай.
Я было попробовала возразить, ведь я знала его всего несколько часов, но мне даже договорить не дали, в этом доме с отцом спорить было не принято. Оставшись одни, мы как-то внутренне "рассупонились", в три ствола закурили, и наперебой стали рассказывать о своей жизни. Надя, с горечью, о том, что вот уже лет восемь они живут с моим отцом "как чужие", а до моего звонка не разговаривали чуть ли не полгода. Бабушка же рассказывала о деде, лагерях и о том, как, женившись в третий раз и родив близнецов, сын все же сдался на уговоры жены и пригласил мать пожить с ними, чтобы было кому помочь с детьми. Речь ее была культурной и даже изысканной, но когда зашла о лагере, запестрила вдруг с детства знакомыми "перлами", и сквозь благообразную внешность моложавой старушки вдруг в самое сердце мне глянули глаза бывшей зечки.
Отец вернулся, когда уже стемнело, поэтому сразу же, как только он вошел, я решительно попросила его об "уединенции", как он шутливо выразился. Там, в тиши и уюте его рабочего кабинета я и изложила смысл моей просьбы. Отец окаменел, долго молчал, а потом заговорил о своей карьере, о том, что ему – директору научно-исследовательского института, не простят, если его дочь уедет в Америку и станет "врагом народа", что я должна пожалеть братьев, которым через несколько лет поступать в институт, что бабушка "не переживет", что он столько лет страдал от того, что на его имени лежало несмываемое пятно, что не допустит, чтобы его дочь это имя сейчас запятнала изменой. В общем, смысл его речи был таков: я должна пожертвовать своим гипотетическим счастьем в Америке, ради его конкретного и солидного счастья здесь.
Вот уж на это, простите, я пойти не могла, недаром же мама часто говорила, что я напоминаю ей отца. Даже микроном своего гипотетического счастья ни ради кого я жертвовать не собиралась. Мою доброжелательность и даже появившиеся было ростки дочерней любви смело потоками гнева, обрушившегося на его голову.
Я потребовала разрешение на выезд немедленно, иначе завтра же его имя появится во всех западных газетах, а у входа в институт будут дежурить мои друзья в сопровождении иностранных корреспондентов с транспарантами в защиту свободы воли. В те годы среди отъезжантов, особенно бывших отказников, бытовали многочисленные истории такого рода, и я знала, что многие высокопоставленные родители, как черти ладана, боялись огласки, которой их шантажировали собственные детки. Не было у меня никакой связи с иностранными корреспондентами, и я очень сомневаюсь, что друзья вышли бы с транспарантами в защиту моей воли, но отец этого не знал и поддался на провокацию.
С ужасом и непониманием он смотрел на меня, трясущейся рукой подписав протянутый мною документ. Чтобы как-то его утешить я предложила ему написать в КГБ письмо с просьбой не считать меня его дочерью.
Простились мы холодно и официально. В животе у меня бурчал обильный, незаконно съеденный семейный обед.
А через несколько месяцев я навсегда покинула казавшиеся столь нерушимыми пределы советского Отечества. В чаду предотъездной лихорадки неожиданно раздался звонок от отца. Он обвинял меня в умышленном обмане и в том, что я нарочно поставила его в дурацкое положение. На его письмо в "Правду", где он слезно просил лишить его родительских прав и не считать более моим отцом, ему пришел саркастический ответ в духе нового времени: родительских прав он лишил себя сам, подписав разрешение на выезд, а считать или не считать меня своей дочерью – дело его личной совести. Не сказав ни слова, я повесила трубку.
Спустя несколько дней в Шереметьевском аэропорту, идя по узкому коридору, отделявшему мое нынешнее бытие от будущей жизни, вслед за мамой я прошептала: "Господи Иисусе Христе, Царица Небесная Матушка, прости, сохрани и помилуй", а несколько минут спустя, обведя на прощание взглядом аэропортовские постройки, добавила: "Любовь без радости была, разлука будет без печали".