Папашка горько посожалел о незапланированной трате. Он собирался вложить эти деньги в путешествие, а теперь все отменяется. Вот, оказывается, от чего зависит Эля: от того, как поведет себя в баре любовник Карлы, что взбредет в его наркоманскую голову. Эля затряслась и заорала на Папашку по-русски и даже по-татарски, поскольку утверждают, что русские нецензурные слова имеют татарское происхождение. Папашка ничего не понял, но это и не обязательно, ибо все было ясно из выражения Элиного лица. Такого лица никогда не было у его жены Паолы. Папашка вдруг понял, что прошлая жизнь, счастье ушли навсегда. Русская женщина с волосами светлыми, как луна, не стала ему близкой. А Паола умерла. И можно отдать не только проценты, но и основной капитал, — Паолу не вернуть. А он бы отдал. Босой и бездомный вышел бы на площадь, но с Паолой. Она не была так молода и так красива, как русская. Но она была ЕГО. А эта — чужая. Не считается ни с чем, что дорого: ни с его деньгами, ни с дочерью, ни с ее сложной жизнью. Не понимает и не хочет понять.
Папашка заплакал. Эля замолчала. Ее вдруг пронзила мысль, что он и она — люди на разных концах земли — потерпели кораблекрушение. И из двух обломков хотят составить один корабль, чтобы продержаться на волнах. А обломки не стыкуются. У них разные края. Они плачут.
Эля обняла Папашку и заплакала сама. И в этот момент в них обоих проснулось человеческое.
Эля вышла за него замуж. Регистрировались в загсе специально для иностранцев — красивом старинном особняке. Это тоже входило в жизненные преимущества.
Тетка с широкой лентой вокруг обширного тела изображала из себя фею с хрустальной палочкой. Она держала в руках пластмассовую указку и говорила торжественное. Папашка неожиданно рассмеялся. Тетка сбилась и замолчала. Эля испугалась, что все расстроится. Но обошлось.
Всю субботу пекли пироги, а все воскресенье их ели. Пироги были с яблоками, с вишнями, и вот эти, с вишнями, — были особенно вкусными.
Верка растолстела после двух родов, стала какая-то сырая, как непропеченный хлеб. Подарки приняла с благодарностью, но в глазах Эля уловила разочарование: «Миллионерка, могла бы и больше привезть».
В глазах Кислючихи Эля читала: «Вот ты не схотела, а Толик себе еще лучше нашел. Сиди теперь со своим барахлом, а мы будем с дитями».
Эля привезла Кислюкам прибор для измерения давления, поскольку оба были склонны к гипертонии. Прибор — вещь дорогая и незаменимая. Утром смеришь давление и знаешь, на каком ты свете — на этом или ближе к тому. Если что не так — принимаешь таблетку и живи дальше.
Кислюк обрадовался как ребенок, а Кислючиха вроде и не заметила.
Толику Эля привезла кожаную куртку, а Кирюшке по мелочи — доехать до нового дома. Однако Кирюшка сразу наотрез заявил, что никуда не поедет, потому что дружит с Гошей.
У Кислючихи настроение повысилось, а у Эли упало.
— Что же делать? — растерянно спросила она и посмотрела на Толика.
— Пусть вырастет, потом выберет, — сказал Толик.
— Нечего гонять по свету, как сухой лист, — строго осадил Кислюк. — Человек должен жить, где родился.
— Это почему? — спросил Толик.
— Потому что здесь дом. Земля.
— Научили вас… — заметил Толик.
— А вас чему научили? — встряла Кислючиха.
Эля поднялась. Вышла на крыльцо. В темноте лежала та же самая свинья, а может, другая. В небе — та же звезда.
Эля закурила.
Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу. Эля вспомнила Игоря, его зависимость. И что же? Игорь ждет ребенка. И Толик живет, не умер. А что бы она хотела? Чтобы они голову пеплом посыпали?
Где-то недавно читала, что военный летчик на большой высоте потерял сознание. Самолет летел без руля и без ветрил, как Летучий голландец. Мог врезаться в другой самолет, мог упасть на землю. Но он блуждал, качаясь в воздушных потоках. Потом летчик пришел в себя и посадил машину на военный аэродром.
Так и ее жизнь, как неуправляемый самолет. Что-то с ней будет? Куда ее занесет?
Толик вышел. Остановился за спиной.
— Может, твоя мать права? — спросила Эля. — Надо было нарожать детей и поднимать их для жизни. Как Верка.
— Ты же не Верка, — ответил Толик.
Помолчали.
— Ты когда отваливаешь? — небрежно спросил Толик, скрывая за небрежностью большую печаль большой разлуки.
— Через месяц. У него кончается контракт.
— А ТАМ как, вообще? — поинтересовался Толик, имея в виду западную жизнь.
— Там работать надо, — ответила Эля. — И всем на всех плевать.
— Здесь тоже плевать, — грустно сказал Толик.
Вышла Верка, держа ребенка на выпученном животе.
— Засыпает, — сказала она и передала Толику сонную девочку.
Толик принял ребенка на грудь. Верка заботливо поправила ручки, ножки, как будто налаживала на Толике пуленепробиваемый жилет.
Улетали из Шереметьево-2.
Аэропорт был похож на раскинувшийся цыганский табор. Раскладушки, чемоданы, узлы и ожидающие сгорбленные спины, похожие на узлы. Не хватало только шатра и костра.
Эля заметила: в условиях вынужденного ожидания люди стараются жить, организовать свой досуг. Мужчина и мальчик играли в шахматы. Старуха в шерстяных носках лежала на раскладушке с покорным лицом. Казалось, ей безразлично — где ждать смерти: дома, в аэропорту или там, куда ее везут. А везут ее потому, что нельзя бросить и некуда деть.
Папашка привычно заполнял декларации. Эля озиралась по сторонам: все это напоминало массовый исход. Среди отъезжающих много прибалтов и армян. Она почему-то считала, что уезжают только евреи. В Израиль и в Америку. Израиль — историческая родина, а Америка — вселенское общежитие.
Эля не выдержала и спросила у блондинистого парня в летней кепке из нейлоновой соломки:
— Ребята, а вы чего едете?
Тот хмуро посмотрел глазами в воспаленных веках и не ответил.
Эля и Папашка прошли за стеклянную перегородку, которая отделяла провожающих.
Папашка сдал багаж.
Молодой парень в пограничной форме сидел в большой коробке за стеклом, как флакон в футляре. Строго изучал паспорта. Изучив, проверив визу, он дерзко взглядывал на обладателя паспорта, рассчитывая смутить человека в том случае, если у него нечиста совесть: если он провозит наркотики или оружие. Такой человек чувствует себя неуверенно и от взгляда начнет нервничать и выдаст себя с головой.
Люди бесстрашно встречали всевидящий взгляд, показывая, что им нечего бояться. И шли дальше, за дверцу, где уже начиналось другое бытие, которое определяло другое сознание.
Перед Элей стоял армянин. Чуть в стороне на узле сидела крошечная старушонка, похожая на черный ссохшийся корень. Она мелко тряслась — не то от холода, не то от ветхости — и могла только сидеть. Или лежать.
— Старуху покажите, — велел пограничник.
— А чего ее показывать? — удивился армянин.
— Мы должны видеть лицо.
Армянин шагнул к старухе. Приподнял ее под мышки, как ребенка.
Пограничник глянул в лицо — не лицо живого существа — и быстро опустил глаза.
— Идите, — разрешил пограничник.
— Ануш! — раздраженно позвал армянин.
Ануш — молодая женщина — стояла в стороне и смотрела, — за стеклянной чертой стояла половина ее улицы — друзья и родственники. Они сбились в табунок, смотрели на Ануш молча и мрачно, как будто прощались с покойником. Только покойник был живой.
Ануш впечатывала их лица в свою память.
Армянская семья задерживала очередь. Но их никто не торопил. Очередь подавленно молчала. Ждала.
— Ануш! — снова позвал армянин, опустив старуху. Она тут же села на пол.
У Эли на глаза навернулись слезы.
«Илья», — подумала она. Все плохое и несправедливое в жизни она связывала с Ильей. Хотя видит Бог, к карабахскому вопросу Илья никакого отношения не имел.
Папашка довез Элю от памятника Гоголю до маленького европейского городка.
Весь городок можно объехать за полчаса. В центре ратуша и публичный дом.
Три девушки, работающие в нем, висели в окнах, для удобства подложив под грудь подушки. Четвертая прогуливалась внизу и мерзла от худосочия.
Эля привыкла их часто встречать и здоровалась. Они отвечали. Девицы были не шикарные, как в кино, а весьма обычные деревенские девахи, похожие на Верку-разводушку в молодости.
Папашка много работал, уставал и мало разговаривал. А когда говорил — только о деньгах, а Эля о тряпках.
Раз в неделю заявлялась Карла, должно быть, за деньгами. Она открывала холодильник и зло спрашивала:
— Ты что отца вчерашними яйцами травишь?
На яйцах было проставлено вчерашнее число.
Каждую субботу и воскресенье ездили на уик-энд к родителям Папашки. Они жили в провинции в собственном доме.
Старику было восемьдесят лет, а старухе восемьдесят два. Из ума не выжили, да это и не важно. Эля все равно плохо знала язык и не понимала, о чем они говорят.