Горячечный разговор Вероники (с кем-то из к ней пришедших) доносился теперь из ее кабинета. Они говорили о справедливости, которая запаздывает. Судя по отдельным их громким словам, Вероника и эти люди, что с ней, опять хотели (уже в который раз) переделать мир. Бог в помощь, вдруг удастся?!. В предприемной тем часом сидели дохлые старцы. Дохлые, хилые, жалующиеся, но пробивные. Монстры. Сорный люд из числа типичных московских попрошаек жалостно-наглого вида — чего они хотели от ответственного по культуре — денег? Зато мне понравились огромные старые кожаные кресла, которые ожидаючи (пока переделают мир) вновь величественно застыли. Индия. Спящие слоны.
Веронику стерегли два ее секретаря. Один юн, льняные волосы и лицо ангела, я к нему не захотел. Уж очень чист. С ним не поладить. Второй оказался карлик (пока он сидел за столом, было не так заметно) — карлик со скорбными глазами и фамилией Виссарионов. Он тут же отфутболил меня, поскольку я пришел «по личному». Никаких личных вопросов. Для личных — пятница. Но говорил карлик приятно, самолюбия не задевал — и я тотчас расположился к нему. Я охотно кивнул на собственный промах: мол, как это я не угадал (забыл!) приемный Вероникин день?.. Виссарионов уже шел обедать, я потащился за ним (мог же и я захотеть поесть!). В обычной столовке съели мы с ним по отвратному борщу, по котлете. Ему хотелось пива, но я его смущал. Переборов условность, Виссарионов пивко все же взял, чем еще больше мне понравился. Я взял тоже (хотя уже опасливо прикидывал, сколько там у меня шелестит в кармане). Я сел рядом и спросил — под пиво — как бы узнать новый нынешний адресок Вероники Васильевны? мол, ждать пятницу сил нет! — на что печальноглазый карлик опять ответил отказом, но опять же дружелюбно. Мол, такова служба. Если посетитель (или проситель) пойдет валом к Веронике Васильевне домой, что ж за жизнь у нее будет — разве не так?
И я опять кивнул — так.
— Мы были с ней дружны. Да вот следы потерялись! — осторожно настаивал я. Но тут карлик разглядел мои ботинки. Пауза. Он, правда, попросил назваться, но моя фамилия ему не говорила. Карлик вежливо промямлил — мол, Вероника Васильевна вас, кажется, упоминала.
— В связи с чем?
— В связи с чем — не помню.
И не дал адреса. Приободрил — да не смущайтесь! И приходите на прием... Я согласился: разумно! Не мог же я ему прямо сказать, что не она мне нужна — я ей.
После пива я уже не хотел подниматься к тем огромным и в прохладе застывшим (спящие слоны) кожаным креслам. Иссяк. Пусть-ка сама меня отыщет. Раз уж у нее своя жизнь, свои заботы, свои адреса и свои карлики. Не дергайся, пусть поищет, сказал я себе. Она знает, где ты. Отдыхай. Лежи на дне и гляди, как над тобой (вверху) в голубой воде плывут кучки. Кучки покрупнее — кучки помельче. Вода прозрачна, солнышко светит, дерьмо плывет.
Казалось, я так легко ее (ее лицо) забываю.
Жатва.
Все ближе к гнезду сенокос.
Та-та-та... —
повторял я по памяти слова Вероники. (Плохо помню, меняю слова, но дорого само присутствие ее интонации — ее опосредованное участие в моем сегодняшнем чувстве.) Как раз в те дни мне впервые предложили посторожить квартиру богатые люди. Нет, не Соболевы. Жильцы с юго-западной стороны дома — как писателю предложили, прослышали. (Как говорится, слава его ширилась и росла.) И, конечно, кое-кто из общажников и лимита крыла К хотели, чтобы на радостях я поставил им выпивку. (Обмывон.) Весело получилось. Я забавно рассказывал, как поехал к Веронике и как вместо нее пообщался за пивом с карликом, нет-нет и косившимся на мой левый ботинок.
Я ее помнил, но не более того; и никакая боль уже не болела.
Жатва.
Все ближе к гнезду человек.
И кружат, и кружат... <над срезом?> пшеницы —
две птицы.
Кажется, так. Хоть что-то помню.
Оказывается, ее обругали в какой-то газетенке, мол, демократка, по телевизору выступает, а сама обеими руками хапает! — и деньги, мол, и квартира, и мебель прямиком из Финляндии. Другая газетенка тут же перепечатала. (Кто ни лает, а ветер носит.) Ахи-охи! Вот дурочка. На что ты годна, моя девочка, если из-за такой мелочевки срыв?.. Она стояла прямо передо мной. (Нашла-таки, постучала, я ей открыл, как раз сторожил у Лялиных, первая из юго-западных доверенных мне квартир.) Мутно на меня глядя (уже выпила), буркнула:
— Дай денег.
Я чуть не рехнулся. Онемел. Как в былые времена. Она, Вероника А., только-только с телеэкрана, говорит мне, люмпену, агэшному писателю без копейки:
— Дай денег. Мне надо на бутылку.
А если промедлю или не так скажу, в миг рванется и убежит к кому-то еще. Окажется на виду. (И на слуху.) Я полез в карман (и сделал полшага вперед, не поднимая на нее глаз). Полез в другой карман (тоже будто бы в поисках денег) и сотворил еще полшага; расстояние сократилось — хвать за руку. Втащил в комнату. Все в порядке, отсюда ни на волос! В холодильнике нашлась бутылка, не моя, Лялиных (вдруг увидел водку — я к водке могу месяц не притронуться, если чужая; могу просто забыть). Но тут я влил в Вероничку чуть ли не всю бутылку. (Не всю, я тоже, конечно, пил.) Напоил. Еще и пива плеснул, чтобы ее сморить. Уснула...
Четыре дня и четыре ночи жила она у меня, никуда не показываясь. На второй день было полегче, мы уже пили бормотный портвейн, мой, дешевый (на водку, честно сказать, и денег не было). Пили помаленьку и — говорили, говорили — удивлялись тому, как долго не виделись, кипятильник, наш чаек, в стаканах заваривали, она нет-нет и принималась плакать.
Я выполнил в те дни несколько ее суетных дел.
В основном, ездил в тихо умиравший (но не враждебный демократам) Совет и отвозил-привозил бумаги. Копеечные разрешения на типовых бланках. Я передавал их Виссарионову, от каждой бумаги карлик был в полном восторге. Все это, он считал, были победы!.. Кроме того, я должен был поехать с тем же Виссарионовым, чтобы обследовать как сторонний свидетель новую Вероникину квартиру (в связи с газетенкой?!). Тоже, вероятно, одна из побед. Подумать только, как и чем заканчиваются споры о переустройстве мира.
Печальноглазый карлик подготовил акт, после чего мы выпили по пиву (он поставил!) Он сказал, что ждет комиссию с минуты на минуту: запер дверь, поторопил, и мы мигом, дружно обе бутылки опустошили. Заодно он мне порассказал, с какой Вероничка теперь нравственной пробоиной.
— Как ранение, — пояснял карлик. (Это все о газетенке. Он сочувствовал.) — Как проникающее ранение.
Но на всякий случай я и ему не сказал, где Вероника сейчас. Бумаги передал — и ладно.
— Вы ведь поедете со мной? — спрашивал он. — Как нейтральный. (Мол, комиссии в целом он не доверяет. Нужен нейтрал.) — Я смеялся: впервые в жизни буду в роли проверяющего. Всю жизнь проверяли меня.
Карлик живо воспринял сказанное как намек (на духовное трудоустройство) — стал звать меня к ним, к демократам, место найдется. Мол, им такие нужны. Мол, я их человек. Смешная сценка. Если бы хоть под водку.
Комиссия пришла, двое из газеты и депутат; все вместе мы решали и решили — едем. Но Вероники дома нет. Вероника в отсутствии. И неизвестно, как ее искать. Ничего — едем к ней домой, не дожидаясь ее. Ключи возьмем в жэке. Еще и солиднее, лучше для проверки, что ее самой в квартире нет...
Все впятером сели в депутатскую машину, поехали, депутат за рулем.
До пива я пил еще и плодовый портвейн (дома), так что оказалось изрядно: от крутого дыхания стекла машины запотевали. Ехали как в молоке. Один из газетчиков (сидел впереди) ловко протирал стекло и умно говорил:
— У кого-то из нас пятерых очень сильное биополе.
Приехали в Вероникину квартирку (двухкомнатную, классический совмещенный санузел) и, как в хорошем, праведном финале фильма, — ахнули. Чтобы у начальника, пусть маленького, в квартире за полтора года нашлись только стол, стулья, кушетка да книги! — это удар, это, конечно, произвело. (Я впервые был на ее кв метрах. Узнал тотчас запах.) Но высматривал и вынюхивал я другое: следы мужского присутствия.
Телефона не было, она мне не солгала. Но кто-то к ней приходил и без звонков. Кой-какие приметы. Квартира всегда расскажет. Мужчина-то был, пахло.
Обида Веронички скопилась не только из-за того, что на нее возвели поклеп, оскорбили в газете и прочее. (Это — да. Но не только.) Ей прежде и больше всего не нравился свой кабинет, а в кабинете свой собственный звонкий голос, который, как она выразилась, пускал вдруг петуха и фальшивил. И болезненно не соответствовал ее представлениям (о самой себе).
Так что и обида, а лучше сказать, досада была на саму себя, какой она, пусть невольно, оказалась наверху. А ведь это, мол, совсем маленький верх, насест, но даже и на нем оказалось куда сложнее, чем на рисовавшейся ей когда-то главной испытующей развилке: честный — нечестный. Плакала. Слова не давались, чтобы ей себя объяснить. Слова не могли (не хотели) ей помочь. А ведь пишущий человек. То-то, подумал я.