– Нет, знал.
– Только догадывался.
– Что с ним случилось?
– Ничего.
– А что с ним будет? Я ведь видела, какой он был.
– Его уволили.
– Господи!
– Я его сегодня уволил. Он этого еще не знает. Впрочем, думаю, знает.
– Ты его уволил?
– Я не мог иначе, черт подери. Его не уволят совсем. Переведут куда-нибудь до тех пор, пока он сам не уволится или не уйдет на пенсию. Я не могу держать его у себя в отделе. Не могу им командовать, ведь прежде он сам был главным. С ним трудно. Он разгильдяй. Он загубит всю мою работу.
– У него двое детей.
– У меня тоже.
– У тебя трое.
– Ну и что?
– Опять ты забыл про Дерека.
– Ну и что?
– Ты всегда забываешь про Дерека.
– Ну и что?
– Что, что… заладил, как попугай.
Она пьяная и говорит это с вызовом.
– А какого черта еще я мог сделать?
– Я лучше тебя, – заявляет жена.
– Ты же хочешь получить новый дом, верно? Тебе же приятно было, что меня повысят в должности, верно?
– Раньше я так не думала, но я лучше тебя, – продолжает жена. – А тебе нравится думать, что ты лучше меня. Но это неправда. Из нас двоих я лучше.
– Вот как? Ты была бы еще лучше, если б перестала среди дня напиваться.
– Твоя мамаша была права.
– Не припутывай ее сюда.
– Ты просто никуда не годишься.
– Я сказал, не припутывай сюда маму.
– Никогда не думала, что я лучше тебя.
– Ты же сама всегда пристаешь ко мне из-за денег, верно?
– Ничего я не пристаю.
– Черта с два.
– И дети не пристают. Не так уж мы с тебя требуем денег.
– И ты еще удивляешься, почему я не говорю тебе, что люблю, верно?
– Я никогда не думала, что куда-нибудь гожусь. А от тебя помощи ни на грош.
Никогда еще она не говорила со мной так откровенно насмешливо, с таким спокойным, подчеркнутым презрением.
– Кейгл на меня не злится. С какой стати злишься ты?
– Ах, он не злится?
– Нет. Это он сам предложил поставить меня на его место.
– Ничего подобного. – Она брезгливо усмехнулась, пренебрежительно покачала головой. – Ты уже сколько месяцев об этом знаешь. А он только что узнал.
– Ты недурно во всем разбираешься.
– Ты сам меня научил.
– Что ж, какая-то польза тебе от меня есть.
– Но теперь-то я знаю, что я лучше тебя. Понял?
– Понял. «Понял» сказать нельзя, так не говорят.
– Фиговинка.
– Как ты сказала?
– Фиговинка.
– Это еще откуда?
– От тебя. Ты так говоришь во сне.
– Я иду наверх. С меня хватит.
– Фиговинка. А ужин?
– На меня не рассчитывай. Буду праздновать один наверху. Мне надо готовить речь.
– Какую речь?
– Большую речь, буду открывать ею нашу конференцию. Я теперь возглавляю отдел. Дома это, может быть, и не имеет значения, а в Фирме очень даже много значит. Я теперь всем заправляю. Могу делать, что хочу.
– А можешь вернуть Энди Кейглу его место?
– Катись ты…
– Просто ты никуда не годишься, верно?
– Я тебе уже сказал. Я тебя предупреждал. Не смей больше так говорить.
– Что хочу, то и говорю! – бешено кричит она в ответ. – Не больно я тебя боюсь.
– Ну да, это я от тебя сто раз слышал. А как протрезвеешь, так сама понимаешь, что боишься.
Она сбита с ног.
– Подлец ты… – Глаза наполняются слезами, слезы текут в три ручья. – Опять что-то доказал, да? Опять твоя взяла?
У меня нет ощущения, что моя взяла. Устало поднимаюсь по лестнице и чувствую себя побежденным. На работе день выдался жуткий. Все заседания закончились в пять, чтобы за ночь слухи успели просочиться и распространиться по всей Фирме. Кейгл задерживается дольше всех и с одобрением подтверждает новость.
– Имейте в виду, я приложил к этому руку, изрядно постарался, – говорит он мне. – Я воевал за вас с Артуром Бэроном, он меня спросил, кто, по-моему, лучше всех справится на этой должности. Наверху подумывали выдвинуть Джонни Брауна или кого-нибудь из руководителей филиалов. А я сказал, вы лучше любого из них в этом деле разбираетесь. Теперь на досуге я займусь той работой, какая мне по вкусу: буду повсюду разъезжать и улаживать всякие неурядицы. А вы ничего не бойтесь. Я буду под рукой и всегда охотно вам помогу.
Ничего он не поможет.
– Спасибо, Энди. Что это у вас тут?
– Вечный двигатель. Гораций Уайт подарил. Спорим, если не знать, где запрятана батарея, нипочем не догадаетесь, как он работает.
(Батареи рано или поздно садятся. После конференции у Кейгла будет еще дней десять, а потом придется ему недели на три – на месяц взять отпуск и перебраться куда-нибудь еще. Или выйти на пенсию. У меня есть один план.)
– Слыхали мои новости? – спрашиваю я, столкнувшись с Джонни Брауном: он загородил мне дорогу, смотрит недоверчиво и угрожающе, воинственно выпятил тяжелую челюсть (и у меня мелькает мысль: может быть, он милосердно покончит с мучительной для меня неуверенностью – даст кулаком в зубы, и все тут). – Я, знаете, уж до того изумился, ничего подобного не ждал.
– Знаем, знаем, сорока на хвосте добрые вести принесла, – тихонько посмеивается Эд Фелпс, это он так меня поздравляет.
Грина я избегаю. Рэда еще не видел. В поезде по дороге домой чувствую, что вконец выдохся, все нервы натянуты. Не худо бы принять чего-нибудь успокаивающего из жениной аптечки. Еще не успев войти в дом, неизвестно почему, преисполняюсь жалости к себе. Иду в ванную за лекарством, потом затворяюсь у себя в кабинете.
– Что это с папой? – озабоченно шепчутся, надеюсь, внизу дети и нянька Дерека, и даже Дерек, может быть, каким-то образом замечает, что я заперся наверху, у себя в кабинете.
– Ему нездоровится, – надеюсь, отвечает жена, ощущая жгучие угрызения совести.
Хотелось бы мне, чтобы перед закрытой дверью моего кабинета дома ли, на работе ли всех охватывало то же тревожное, зловещее чувство отверженности, какое и поныне перед закрытыми дверьми иных людей охватывает меня. (Меня и сейчас оскорбляет, что дочь, когда она у себя в комнате, неизменно закрывает дверь. А теперь и мой мальчик стал затворяться у себя.)
Напрасно я передал жене, что, как мне кажется, сказала мне перед смертью моя мать. (И напрасно я говорил во сне «фиговинка». Теперь она еще и этим будет меня попрекать.) Не знаю, с чего я когда-то вообразил, будто могу ей верить. (Всякий человек должен раз и навсегда решить ничего сокровенного не доверять жене.) Я даже не вполне уверен, что мать так и сказала. Не уверен, что она меня узнавала в последние разы, когда я навещал ее в доме для престарелых и молча просиживал у ее изголовья каких-нибудь двенадцать, даже десять минут, – разве что узнавала в первое мгновенье. Тогда я уже не приносил ей копченой колбасы, и рыбы, и сластей – она больше ничего не могла есть. Я не развлекал ее пустопорожней болтовней. Она больше не слышала. Чаще всего я даже сомневался, видит ли она, что кто-то сидит рядом, хотя ее глаза были обращены на меня.
– Ты никуда не годишься, – сказала она. Беззвучно. Слова можно было угадать по движению губ, по еле слышному дыханию. Изумленный, я наклонился над ее запавшим ртом (уже сил не было на него смотреть) и переспросил, что она сказала. – Ты просто никуда не годишься.
Кажется, то были ее последние слова, обращенные ко мне. Проживи я хоть сто девяносто лет, больше я от нее не услышу ни слова. И если мир будет существовать еще три миллиарда лет, ничего другого она не скажет.
Да разве таковы должны быть последние слова умирающей матери, обращенные к сыну? Даже если он уже взрослый, женатый человек, отец троих детей. Услыхал я эти слова, и мне стало куда жальче себя, чем ее. Она все равно умирала.
А мне надо было жить дальше.
Не знаю, с чего я взял, будто это безопасно – довериться жене. Сперва я долго молчал. Так тяжело было на душе. Весь мир казался ржавой жестянкой. В детстве мы свертывались клубком внутри старых, брошенных автомобильных шин и пытались катиться в них по улицам, идущим под уклон. Ничего не получалось. Мастерили самокаты на роликах. Было гораздо проще ходить пешком. Я падал, мама подхватывала меня на руки, целовала, известно ведь: «крошка ножку ушибет, мама – чмок, и все пройдет».
Не надо было ничего рассказывать этой суке. Суки всегда такое запоминают.
Мозговые оболочки. (Мозговые мои оболочки, вы меня доведете до точки.) У меня три мозговые оболочки. Они окружают мозг снаружи. Первая из них, внутренняя, называется мягкой. Это очень нежная волокнистая ткань, пронизанная густой сетью кровеносных сосудов (наверно, там полно вен и капилляров). Я чувствую, как на эту оболочку что-то давит изнутри. Там вскипает, пузырится, напирает всякая всячина, оболочку того гляди разорвет. Иногда мне это напоминает плавленый сыр. Мягкую оболочку подкрепляют еще две – паутинная и твердая, они сдерживают напор моего рвущегося вширь мозга, сжимают его. Иногда это больно. Мягкая оболочка иначе называется pia mater, это неточный перевод на латынь арабских слов, которые означают (ха-ха) «любящая мать».