Я смотрю страшные новости про землетрясение в Сан-Франциско; этот штат скоро уйдет под воду, так что Биллу и Бет надо оттуда убираться; жить там негде. Я старалась связаться с Бет, потому что услышала, что в Беркли были сильные толчки, но не смогла дозвониться…
С папой все в порядке; все это время он здорово мне помогает.
На Хэллоуин Крис будет в костюме птицы — он сам так решил — «Царем птиц»; мы купили ему маску, а дальше будем уже выдумывать; надеюсь, что я буду дома и смогу на него посмотреть, если же нет — Пэтти Г. или его любимица миссис Б. проследит, чтобы он повеселился как следует.
В школе у Криса новые друзья; им очень хорошо вместе, и вообще в этом году у него все получается, кроме физкультуры: я получила его характеристику от мистера О’Нила (а свои характеристики помните?), и там сказано, что у него плохо с подтягиваниями и приседаниями, зато он отлично бегает; в общем, говорит мистер О’Нил, ему надо еще потренироваться, — этим мы и займемся, когда вы все приедете домой — ха-ха!
Желаю вам хорошего дня, с любовью,
Мама
Люди рассказывают мне истории о смерти. Я человек, которому люди хотят рассказывать о смертях, свидетелями которых они были, и о людях, которые слишком рано их оставили. Когда я знакомлюсь с людьми, видевшими смерть, когда я рисую в их экземплярах книги глупые рисунки — обычно это деревянные плашки, стволы деревьев и уши в разных вариациях, — они говорят, что, как им кажется, я «на чтениях наслушался уже достаточно грустных историй». Недавно я услышал это от одной женщины в Денвере, когда она присела у стола напротив меня и добавила: «Очень мило с вашей стороны уже то, что вы приехали», — я в минуту просветления подумал, что она, скорее всего, сказала глупость. Я оказался в Денвере, потому что принял приглашение, присланное по почте, от молодой женщины по имени Эми Слотовер, волонтера в «Уэбб-Уэринге», Институте исследования раковых заболеваний, старения и антиоксидантов. Она спрашивала, не смогу ли я приехать и произнести речь на благотворительном обеде. Я получил письмо в воскресенье и тут же написал ответ, хотя знал, что до завтрашнего дня она его не получит. Но я не мог ждать, потому что, черт возьми, был страшно взволнован. Мне раньше никогда не приходилось заниматься благотворительностью, по крайней мере — в сколько-то ощутимых масштабах, если не считать просьб от джентльменов на Четвертой авеню в Бруклине, всегда старающихся наскрести денег на автобусный билет до Атлантик-Сити. Итак, Денвер: я должен был улететь в пятницу, провести выходные в Колорадо, а во вторник оказаться на благотворительном обеде. Но в результате того, что стоило бы называть не иронией судьбы, а скорее странным сближением, за два дня до вылета на благотворительный обед мне вручили повестку в суд: мой бывший агент подал на меня иск по поводу денег, которые появились благодаря моей семейной истории. Я вылетел в Денвер в состоянии смутной судебной тревоги, но все исчезло, когда я увидел мисс Слотовер с ее чутким взглядом, а еще больше — когда мы оказались в институте и нам устроили экскурсию по нему. Я познакомился с учеными, и каждый почему-то забросил свою жизненно важную работу, чтобы поговорить со мной, ответить на мои высокоумные вопросы: «Так почему эти клетки не могут восстановиться сами?» или «Вот этот резкий сигнал — хорошо это или плохо?» — при этом я был в заляпанной футболке для скейтборда, умыкнутой у Тофа. Мы поговорили примерно с десятком ученых, и каждый атаковал одну и ту же проблему со своей стороны. Каждый сразу после официального знакомства начинал с воодушевлением и иногда с интонациями Адама Уэста[213] объяснять, над чем он сейчас работает, как заманчиво близко он подошел к разрешению проблемы, к прорыву в решении проблемы рака груди, диабета, эмфиземы: Если бы нам… только… понять… ПОЧЕМУ… мутировавшие клетки не кончают с собой… — и их жажда осмыслять и лечить была настолько заразительной, что уже через несколько минут я понял, что потерял десятки лет впустую; мне захотелось все бросить, переехать в Денвер, стать их Игорем[214] и ночевать на кушетке в подвале.
Потом я поговорил с директором института Джоном Репайном о том, как безобразно мало средств выделяется на медицинские исследования по сравнению с деньгами, которые уходят на лечение; еще он употребил термин, которого я, кажется, раньше никогда не слышал: он назвал то, что они делают и на что пытаются найти финансирование, «изучение синего неба». Поставленные в ряд, эти слова звучали потрясающе. Он пояснил: то, чем занимаются они, большинству людей кажется полнейшей чушью, имеющей весьма отдаленное отношение к логике, — но раньше никто ничего подобного не делал, и требуется огромная воля, чтобы все время подвергаться этому риску — в любой момент оказаться абсолютно неправым и попасть в идиотское положение. И еще три слова мне понравились. «Горячие влажные салфетки».
Когда наши родители умерли и мы прочитали их завещания, то узнали нечто такое, чего совершенно не ожидали, особенно от матери, убежденной католички: оба они оставили распоряжение, чтобы их тела были переданы науке. Мы разозлились и жутко расстроились. Они хотели, чтобы их трупы использовали студенты-медики, чтобы их плоть была искромсана, а пораженные раком участки изучены. Мы лишились дара речи. Они не хотели пышных похорон, не хотели, чтобы на все это тратились деньги, они ненавидели, когда деньги и время уходили на церемонии, на что-то внешнее. Когда они умерли, от них осталось немного — дом и машины. Были еще их тела, но они сами отобрали их у нас. Это было отвратительно — отдавать их чужим людям, странно, неправильно. Это было эгоистично по отношению к нам, их детям, которых они обрекли жить с сознанием того, что их холодные трупы лежали на серебряных столах, а вокруг студенты, жующие жвачку и отпускающие шуточки насчет расположения какой-нибудь веснушки. Но повторю еще раз: ничего нельзя сберечь. С самого момента возникновение все на земле уже устремлено к выходу, чем бы ты ни владел, это «что-то» всегда одним глазом будет смотреть на дверь, а значит — ну и пусть. Как бы грубо и жестоко это ни было, мы должны отдавать все — свои тела, свои тайны, свои деньги. Нам надо твердо усвоить: раздавать надо все, ведь быть человеком значит:
1. Быть добрым
2. Ничего не хранить
Поэтому, когда Эми написала мне письмо — должен сказать, длинное и прекрасное, — я был потрясен и взволнован. Я произнес перед ними небольшую, витиеватую и не очень вразумительную речь, и спас меня только Тим Коллинз, один из руководителей института: он вышел на сцену и спел свою версию песни «Лед Зеппелин» «Целая куча любви»[215] (впрочем, это долгая история). И я пообещал, что как только закончатся мои судебные дела, я передам институту пачку тех идиотских денег, что оказались у меня благодаря этой книге, денег, которые никогда мне не принадлежали и не могут принадлежать. Я хотел их куда-нибудь выбросить, я хотел, чтобы они от меня ушли. Я хотел участвовать в том, чем занимаются и эти люди, и другие, похожие на них, и в чем хотели принять участие мои родители, которые бросили свои тела в поток в надежде преградить его, которые хотели быть полезными, хотели, чтобы их плоть оправдала свое существование. В каких еще ситуациях мы испытываем это чувство? На войне, когда лазим по горам, когда занимаемся сексом — когда еще? Мы знаем, что наши тела уместны на войне, но почему? Наши тела любят окунаться в пучину секса, но почему? Наши тела любят бегать под дождем — я подсознательно затягиваю время возвращения фильмов в прокат, чтобы, пока магазин не закрылся, мчаться по улице под проливным дождем, ощущая настойчивую необходимость, ведь какая-то часть нашей души жаждет цели. Дайте мне что-нибудь сделать! — вопит она. — Ради бога, дайте мне что-нибудь сделать, черт возьми! И когда знаешь, что делать, когда тебе дают цель, — о, вот тогда ты чувствуешь себя спокойно. Тебе становится так хорошо, что возвращаться в прежнее состояние уже не хочется. Спросите об этом у учителей и водителей «скорой помощи». Когда мои родители были больны, я, студент-старшекурсник, стал ездить из колледжа домой и обратно, обычно выезжая в четверг (у меня было только одно занятие в пятницу, и его вполне можно было пропустить) до вечера воскресенья, когда я снова уезжал обратно. На дороге между Шампейном и Чикаго никогда ничего не происходило, она была ужасно тоскливой, а я, как правило, ездил по ней на «кролике» 1981 года без радио и дворников. Но я проделывал это с тупым упрямством, с ощущением миссии, ведь я оставлял беззаботную жизнь колледжа и своих многочисленных товарищей по общежитию, их бесконечные «девять шаров» (они игрались на бильярдном столе моего отца, который я той осенью забрал с собой, потому что он уже играл не слишком много). Я оставлял этот мир ради того уголка, где, как мне казалось, во мне нуждаются, где мне надо перетаскивать мешки с песком, затыкать пробоину рукой и так далее. Все мы знаем, что не так уж много бывает ситуаций, когда мы доказываем сами себе, что пускаем в дело свою живую плоть, и эти ситуации — а) секс; б) приключение; в) приключение во имя долга. А тупое упрямство влечет за собой чувство вины оттого, что это упрямство возникает во имя долга. Мы рады, когда у нас появляется веская причина для существования, мы рады проехать три часа по жуткому гладкому шоссе в четверг вечером, потому что дома сестра скажет: «Ну, наконец-то!», а маленький брат прыгнет, обхватит нас руками и ногами и скажет: «Здорово, тупица», а изможденные родители помашут нам своими бессильными руками. А однажды вечером, той же осенью, размышляя, как мы вернемся домой, мы будем ехать в новой машине, потому что в один прекрасный день «кролик» отказал и был заменен на коричневый универсал «шевроле» 1978 года. После покупки этой машины в ней то и дело будет загораться красный огонек, сигнализирующий о нехватке горючего, но эта неполадка будет игнорироваться, потому что машину только что осмотрел опытный сертифицированный механик. Эта машина, купленная три недели назад, в четверг поздно вечером будет на полпути до дома на правой стороне иллинойсской дороги, и в конце концов остановится примерно в десяти милях от дома, на трассе № 41, главной магистрали, соединяющей Чикаго с северными пригородами. Будет лить как из ведра, холодно, как бывает холодно в октябре на озере Мичиган, и дождь будет хлестать под косым углом. Одиннадцать вечера, и дорога пуста. Когда машина заглохнет, мы тут же поймем, что она заглохла окончательно, оставим ее на шоссе, вытащим из нее свой рюкзак, заложим пальцы за обе лямки и пойдем пешком. Мы будем знать, что в обе стороны до ближайшей заправки несколько миль, и решим, что надо зайти в ближайший дом и попросить разрешения позвонить домой и вызвать подмогу. Но вдоль дороги будет тянуться стена, и хотя с обратной стороны этой стены будут жилые дома, перебраться через нее окажется невозможно. Покажется, что у стены нет конца. Мы насквозь промокнем. Мы вымерзнем. Наш рюкзак с одеждой и домашними заданиями станет блестеть от дождя. Наконец мы залезем на растущее у стены дерево и, оказавшись на достаточно близком расстоянии, запрыгнем на нее, сильно ударимся, потом откашляемся, сядем на стену верхом и спрыгнем с нее на траву, которая будет мягкой и грязной, и на нее мы приземлимся на четвереньки. Мы задумаемся, хорошо это или плохо, что такое происходит всего через три недели после покупки новой машины по дороге к дому, где придется созерцать зловонный воздух и вдыхать ноги-палки, подниматься из подвала и готовиться к тому, что увидеть можешь все, что угодно. Мы поднимемся с черной грязной земли, пойдем на свет, выберем домик в тихом райончике и спустимся к нему, похожие на убийцу с топором из фильма ужасов. Из-за того что приходится звонить в дверь в четверг в 11.30 вечера, из-за того что мы такие промокшие и усталые, мы будем чувствовать себя отвратительно. Люди, открывшие дверь, сначала будут смотреть неуверенно, со страхом, они сделают большие глаза — это будет пожилая пара, живущая в теплом уютном домике, где в такое время уже не принимают гостей. Но потом они выслушают нас и пустят в дом. Они нас накормят, переоденут, а мокрую одежду положат в сушилку. Стены будут толстыми, персикового цвета. За беседой с ними мы поймем, что они — бабушка и дедушка мальчика, которого мы знали с девяти лет и который был в нашей футбольной команде. Он был очень неплохим вратарем. Потом будет горячий шоколад и печенье с маслом. Потом мы позвоним домой.