— Епископальной ирландской?
— Вот-вот. Она выглядит уж чересчур католической. От нее даже пахнет католичеством.
— Разумеется. Раз это католическая школа. Как еще она должна выглядеть и пахнуть?
— И ты до сих пор веришь во всю эту католическую чушь?
— Да, я верю во всю эту католическую чушь.
— И думаешь, что попадешь в рай? Или куда-нибудь недалеко от рая? Думаешь так?
— Вроде того.
— Бедняга! Как тебе задурили голову. — Тревор долго молчит, потом глубоко вздыхает. — Я должен тебе кое-что сказать, Жаба. Понимаю, что должен, но никак не могу решиться.
— Так скажи.
— Не могу, — тихо говорит Тревор. — Это слишком ужасно.
— Ужасно? — переспрашиваю я. — Сильно сказано.
— Ужасно — это мягко сказано.
— Говори, — киваю я, и у меня холодеет сердце.
Он делает глоток, потом начинает рассказ о том, как несколько дней назад, почувствовав в себе достаточно сил, он начал разбирать свои вещи, в том числе большой чемодан и коробки, переданные Анной Коул. Он наткнулся на пачку порнокассет — их я когда-то нашел в родительском доме, в дальнем углу кладовки. Я подумал, что кассеты забыл один из жильцов моего отца, которому тот сдавал комнату в холостяцкие времена, и отослал их Тревору. И вот теперь, располагая избытком свободного времени, Тревор решил внимательней с ними ознакомиться.
— Мне всегда нравилось порно с геями. Когда ты прислал мне эту коллекцию, меня больше всего удивило, как давно сделаны видеозаписи, в допотопные времена. Качество — ниже всякой критики. Изображение с дефектами, блеклое, размытое. Многие записи сделаны в домашних условиях. Так что низкое качество вполне простительно — это были первые энтузиасты, работали в непростое время.
— Рад, что ты получил удовольствие, — холодно говорю я. — Зачем ты мне это рассказываешь?
— В чемодане я нашел черный ящик, — вздохнув, продолжает Тревор. — Старый ящик для инструментов, очень прочный. В Сан-Франциско я не смог его открыть, да особенно и не старался. Но теперь, когда разбирал свои земные пожитки, меня одолело любопытство, и я проявил упорство — отстрелил замок твоим пистолетом. Вообще-то я не понимаю, зачем людям оружие. Я противник всякого оружия.
— Между прочим, я купил пистолет из-за твоего чокнутого папочки, — напоминаю я ему.
— Ах да, этот старый придурок. Тогда странно, почему ты не купил пистолет и мне. Ну ладно. — Тревор снова вздыхает. — Итак, я отстрелил замок. В коробке оказался личный архив. Домашнее видео. Да-да, старое домашнее видео. Я просмотрел эти записи и сделал открытие. Чудовищное открытие.
— Что ты там увидел?
— Давай еще выпьем. Тебе не помешает, когда ты будешь смотреть эту пленку. Это ужасно. Но я заставил себя досмотреть ее до конца, чтобы не осталось сомнений. Я должен был удостовериться, что это именно тот человек. Всю неделю я думал: может, уничтожить эту пленку и ничего не говорить тебе. Я даже просил совета у Бога, в которого не верю.
— И что тебе сказал Бог?
— Он, как всегда, проглотил язык. Но я в конце концов решил, что ты должен все знать.
В три часа утра, проскользнув мимо спящих медсестер, я со старым цитадельским рюкзаком в руке захожу в безмолвную палату монсеньора Макса. В слабом свете ночника достаю старенький проектор, включаю его. Он жужжит, как пчелиный рой, затем на белой стене напротив кровати монсеньора появляется бледное, дрожащее, мерцающее изображение. Объектив видеокамеры показывает кровать, стоящую в пустой незнакомой комнате. Объектив неподвижен, как пристальный взгляд. Тревор объяснил мне, что в домашних порносъемках, чтобы зафиксировать событие, камеру часто кладут рядом с кроватью. В комнату входит священник, он ведет сопротивляющегося обнаженного мальчика. Мальчик — блондин, очень красивый, священник — мужественный, властный и тоже красивый. Мальчик пытается кричать, но священник зажимает ему рот рукой. Мальчик вырывается, но священник сильнее. Он одерживает победу и насилует мальчика, насилует грубо, жестоко. Впрочем, разве насилие бывает иным?
Священник — отец Макс Сэдлер, еще молодой и полный сил, мальчик — мой брат Стив. Стивен Дедалус Кинг. Мой брат, которого я нашел в ванне крови, после чего сорвался, после чего начались мои скитания по психбольницам в торациновом[134] тумане, в поисках того мальчика, которым я был, пока не вытащил из ванны тело брата. Я сижу в палате и вспоминаю, как однажды мне пришла в голову мысль, будто мой отец каким-то образом причастен к смерти Стива — я слышал, как Стив кричал ночью во сне: «Не надо, отец! Не надо, отец!» Как же я смел подумать, что такой страх мог внушить Стиву наш добрый, любящий отец, а не это чудовище, которое сейчас умирает на больничной койке.
Досмотрев запись до конца, пока изображение не сменяется белым фоном с царапинами, я замечаю, что монсеньор проснулся.
— Мне следовало уничтожить эту пленку, — наконец произносит он.
— Да, лучше бы вы ее уничтожили, — отвечаю я, и мое спокойствие развязывает ему язык.
— Каждый человек одержим своими демонами, — говорит он ровным, доверительным тоном.
— Возможно.
— Он был слишком прекрасен, как я мог устоять? — продолжает монсеньор почти рассерженным тоном, словно я возражаю ему. — Я глаз не мог от него оторвать. А ты, напротив, был уродом.
— Да, мне повезло. Каково было служить на его похоронах?
— Очень тяжело, ты себе этого даже представить не можешь. Но я не жалел ни о чем, Лео. Даже тогда.
— Это я понял. Я целый вечер изучал ваше творчество. Как вы додумались хранить эти пленки у моего отца?
Мгновение он медлит с ответом. Собравшись с силами, продолжает внушительным тоном, без тени смущения:
— Глупая случайность. Перед переездом в пасторский дом я оставлял свои вещи на хранение у твоего отца. Потом заметил, что ранняя часть моей коллекции куда-то делась. Но спрашивать, конечно, не стал.
— Судя по вашей коллекции, вас интересуют только мальчики. А с мужчиной вы когда-нибудь занимались любовью?
— Нет, конечно! С чего бы такое взбрело мне в голову? — возмущается монсеньор, будто его оскорбили, усомнившись в его здравом рассудке.
В полумраке палаты я внимательно смотрю на него, а он смотрит на меня взглядом ясным и невинным.
— Эту пленку надо уничтожить, — говорит монсеньор Макс. — Я покаялся в своих грехах и получил последнее причастие. Согласно учению нашей Церкви, теперь моя душа, чистая и незапятнанная, проследует на Небеса.
— Уповайте на то, что Бог любит насильников детей. Что Ему нравится смотреть, как красивых алтарных служек насилуют сумасшедшие священники.
— Лео, ты не смеешь порочить мое имя, — говорит монсеньор безжизненным голосом. — Мое имя навеки вписано в историю Чарлстона, мое значение в истории епархии Южной Каролины огромно. Моя репутация в кругах верующих безупречна. Ты не посмеешь опорочить ее.
Я смотрю на него и вспоминаю искаженное ужасом и унижением лицо брата. Он предпочел умереть, чем рассказать родителям, что их обожаемый духовник его изнасиловал. Стив даже не знал тех слов, которыми можно рассказать о случившемся, как не знал, что существуют миры, где такое может случиться.
— Если Бог, в которого верю я, существует, то вы будете вечно гореть в огне. А я согласен гореть вместе с вами. Макс, вы ведь истинный католик?
— А ты? — шипит он в ответ.
Я наклоняюсь над его кроватью и говорю:
— Даже в свои самые мрачные минуты я был лучшим католиком, чем вы в свои самые светлые.
— Скоро я окажусь на Небесах, у своего Отца.
Я выключаю проектор, сматываю провод.
— Если вы там окажетесь, то вас встретит мой отец. И он из вас душу выбьет.
— Но моя репутация останется незапятнанной. — Монсеньор сохраняет невозмутимость. — Ты не посмеешь ее опорочить.
— Не знаю, не знаю, — говорю я, убирая проектор. — Почему бы мне ее немного не запятнать? — Я беру рюкзак и выхожу из палаты.
— Лео! — окликает он вдогонку. — Как ты смеешь уйти без моего благословения? Погоди, я благословлю тебя.
Монсеньор умирает во сне тем же утром. Его кончина становится главной новостью в обеих чарлстонских газетах, и не только. По всему штату в редакционных статьях восхваляется его праведная жизнь, его дипломатические заслуги в установлении связей с главами других конфессий, атмосфера святости, которая сопутствовала его пасторскому служению, героическая роль в деле борьбы за гражданские права, ярчайшим примером чего является марш на Сельма-Бридж. Как гласил заголовок одной из газет — «Святой почил в Святом городе». Я присутствую на пышных похоронах и причащаюсь в конце торжественной мессы — ее служит кардинал Бернардин и три епископа. По окончании мессы до меня доносятся разговоры прихожан, они желают, чтобы монсеньора Макса канонизировали как американского святого.