— Он что, ненормальный? — спросила подружка невесты.
— Надеюсь, — ответил я и открыл перед ней дверь спальни.
Она грузно уселась на одну из парных кроватей — Симорову.
Телефон стоял на тумбочке под рукой. Я сказал, что мигом принесу выпить.
— Не беспокойтесь, я сейчас выйду, — ответила она. — Только дверь закройте, если не возражаете… Нет, я не в этом смысле, просто я не могу разговаривать по телефону, если дверь не закрыта.
Я ответил, что сам такой же, и повернулся к выходу. Но едва собрался сделать шаг из прохода между кроватями, как заметил в нише окна складной холщовый саквояж. На первый взгляд, он походил на мою сумку, чудом самостоятельно добравшуюся до квартиры с Пенсильванского вокзала. Потом я подумал, что он Тяпин. Я подошел. Саквояж был не застегнут, и единственного взгляда на верхний слой его содержимого хватило, чтобы понять, чей он на самом деле. Вторым, более предметным взглядом я обнаружил поверх двух стиранных бурых армейских рубашек то, что, на мой вкус, никак не следовало оставлять в комнате наедине с подружкой невесты. Я взял это из саквояжа, сунул под мышку, панибратски помахал гостье, уже сунувшей палец в отверстие первой цифры номера, который намеревалась набрать, и дожидавшейся, когда я отсюда выметусь, после чего закрыл за собой дверь.
Я постоял возле спальни в милостивом одиночестве коридора, не очень понимая, что делать с дневником Симора, коим, следует поспешно добавить, и был тот предмет, что я извлек из холщового саквояжа. Первая полезная мысль — спрятать его, пока не разойдутся гости. Мне представилось разумным отнести его в ванную и сунуть в корзину для белья. Однако по втором и более зрелом размышлении я решил отнести его в ванную, прочесть что — нибудь и только потом сунуть в корзину для белья.
То был день, бог свидетель, не только неистовых знаков и символов, но и безудержного общения посредством письменности. Если прыгаешь в переполненные автомобили, Судьбе угодно приложить массу окольных усилий — перед тем, как все эти прыжки начнутся, — дабы у тебя с собой оказались блокнот и карандаш: вдруг кто из попутчиков окажется глухонемым. Если проскальзываешь тайком в ванные, не помешает поднять голову и проверить, не оставил ли кто над раковиной посланий, отдающих апокалиптическим пророчеством или чем иным.
Многие годы у семерых детей в нашей однованной семье имелась приторная, быть может, однако практичная привычка оставлять друг другу сообщения мокрым обмылком на зеркальце аптечки. Общая тема этих посланий обычно сводилась к чрезмерно строгим попрекам и довольно часто — к неприкрытым угрозам. «Тяпа, убирай мочалку, когда домоешься. Не бросай на полу. Целую, Симор». «Уолт, твоя очередь вести 3. и Ф. в парк. Я водил вчера. Угадай кто». «В среду у них юбилей. Не ходите в кино и не шляйтесь по студии после передачи или оштрафую. Тебя это тоже касается, Дружок». «Мама сказала, что Зуи чуть не слопал “Финолакс”. Не оставляйте слегка ядовитые предметы на раковине, а то он дотянется и съест». Это, разумеется, образцы прямиком из нашего детства, но и много лет спустя, когда из соображений независимости или что там еще могло у нас быть мы с Симором отделились и переехали в собственную квартиру, от семейной традиции мы отошли не более чем номинально. То есть обмылки свои выкидывали не сразу.
Вписавшись в ванную с дневником Симора под мышкой и тщательно заперев дверь, я заметил послание почти тут же. Но оставила его отнюдь не рука Симора — то безошибочно был почерк моей сестры Тяпы. Мыло там или не мыло, буквы у нее почти всегда выходили неразборчиво мелкими, и на зеркале ей удалось уместить следующую надпись: «Потолок поднимайте выше, плотники, выше. Входит жених, подобный Арею, выше самых высоких мужей.[283] С любовью, Ирвинг Сафо,[284] ранее законтрактованный “Студиями Элизий, Лтд.”. Прошу тебя, будь счастлив счастлив счастлив со своей прекрасной Мюриэл. Это приказ. Я старше всех по званию в этом квартале». Надо отметить, наемный писатель, упомянутый в тексте, был большим любимцем — соответственно временным интервалам — у всех детей нашей семьи, главным образом потому, что поэтический вкус Симора оказал на всех нас столь неизмеримое воздействие. Я прочел и перечел цитату, а потом уселся на край ванны и раскрыл дневник Симора.
Ниже точно воспроизводятся те страницы из дневника Симора, что я прочел, сидя на краю ванны. Мне представляется совершенно правильным опустить конкретные даты. Достаточно сказать, я думаю, что все эти записи делались, пока он был расквартирован в Форт-Монмуте в конце 1941 — начале 1942-го, за несколько месяцев до того, как назначили дату свадьбы.
Вечером на построении был мороз, однако человек шесть только из нашего взвода все равно упали в обморок, пока бесконечно играли «Усеянное звездами знамя».[285] Наверное, если кровообращение нормальное, стоять по стойке смирно для человека неестественно. Особенно если держишь свинцовую винтовку «на кра-УЛ!». У меня ни кровообращения, ни пульса. Неподвижность — дом мой. Мы с ритмом «Усеянного звездами знамени» идеально понимаем друг друга. Для меня этот ритм — романтический вальс.
После поверки нам дали увольнительные до полуночи. Мюриэл встретил в «Билтморе» в семь. Пару стаканчиков, пару сэндвичей с тунцом как из закусочной, затем кино, которое ей хотелось посмотреть, что-то с Грир Гарсон. В темноте я несколько раз посматривал на М., когда самолет сына Грир Гарсон не вернулся с задания.[286] Рот у нее был приоткрыт. Увлечена, обеспокоена. Отождествление с трагедией «Метро-Голдвин-Майер» полное. Я благоговел и был счастлив. Как же я люблю ее неразборчивое сердечко и как оно необходимо мне. Когда дети в фильме принесли показать маме котенка, М. посмотрела на меня. М. любила этого котенка и хотела, чтобы я тоже его любил. Даже в темноте чувствовалось, что она по обыкновению отстраняется от меня, если я сию же секунду не люблю то, что любит она. Потом, когда мы выпивали на вокзале, она спросила, неужели котенок не показался мне «довольно милым». Она больше не произносит «миленький». Когда же это я перепугал ее так, что она отбросила свой обычный словарь? Поскольку я такой зануда, я привел ей определение сентиментальности, предложенное Р.Х. Блайтом:[287] мы сентиментальны, когда наделяем что-то нежностью большей, чем это наделил ею Господь. Я сказал (нравоучительно?), что Господь, несомненно, любит котят — но, по всей вероятности, без техниколорных пинеток на лапках. Такой творческий штрих он оставляет сценаристам. М. поразмыслила, вроде бы согласилась, но «знание» это не было слишком желанным. Она сидела, помешивая в стакане и чувствуя себя от меня вдалеке. Ее беспокоит, как любовь ко мне накатывает на нее и откатывает, возникает и пропадает. М. сомневается в ее реальности просто потому, что любовь эта не доставляет такого же постоянного наслаждения, как котенок. Господи, как же это грустно. Человеческий голос замысливает всё обесчестить на земле.
Сегодня ужин у Феддеров. Очень хорошо. Телятина, картофельное пюре, лимская фасоль, прекрасный салат из зелени с маслом и уксусом. На десерт — то, что приготовила сама Мюриэл: нечто из замороженной творожно-сырной пасты, а сверху малина. У меня аж слезы на глаза навернулись. (Сайге[288] говорит: «что со мной, не знаю/ но благодарно/ слезы мои текут».) На стол рядом со мной поставили бутылку кетчупа. Мюриэл, очевидно, сказала миссис Феддер, что я поливаю кетчупом все. Чем угодно бы на свете пожертвовал, лишь бы увидеть, как М. раздраженно оправдывает меня перед матерью за то, что я ем стручковую фасоль с кетчупом. Моя драгоценная девочка.
После ужина миссис Феддер предложила послушать передачу. От ее восторга перед программой, от ее ностальгии — в особенности по былым дням, когда участвовали мы с Дружком, — мне не по себе. Сегодня передача шла аж с какой-то флотской базы возле Сан-Диего. Чересчур много педантичных вопросов и ответов. Фрэнни говорила так, будто у нее насморк. Зуи был в лучшей мечтательной форме. Диктор сбил их на тему жилищного строительства, и малютка Бёрк сказала, что терпеть не может похожие друг на друга дома — в смысле, длинные ряды идентичных «жилых застроек». Зуи ответил, что они «славные». Сказал, что славно будет вернуться домой и оказаться в чужом доме. Нечаянно поужинать с чужими людьми, нечаянно поспать в чужой постели, а утром поцеловать всех на прощанье, полагая, что это твоя собственная семья. Он сказал, что ему даже хочется, чтобы все на свете были на одно лицо. Дескать, всех, кого бы ни встретил, считаешь своей женой, мамой или папой, и люди всегда будут обниматься при встрече, куда бы ни пошли, и все это будет «очень славно».
Весь вечер я провел в невыносимом счастье. Дружба Мюриэл и ее мамы поражала меня своей красотой, когда все мы сидели в гостиной. Им известны слабости друг друга, особенно в беседе, и на слабости эти друг другу они указывают глазами. Взгляд миссис Феддер следит за разговорным вкусом Мюриэл в «литературе», а глаза Мюриэл следят за материнской склонностью к велеречивости, словоохотливости. Когда они спорят, невозможна опасность перманентного разрыва, потому что они — Мать и Дочь. Наблюдать за этим ужасно и прекрасно. Однако временами я сидел, очарованный, и мечтал, чтобы в разговоре активнее поучаствовал мистер Феддер. Иногда кажется, что он мне нужен. Вообще-то временами, подходя к двери, я чувствую, будто вступаю в некий неопрятный светский монастырь на двух женщин. А когда ухожу, мне странно чудится, будто М. и ее мать набили мне карманы пузырьками и тюбиками помады, румянами, сетками для волос, дезодорантами и прочим. Я неимоверно им благодарен, но не знаю, что мне делать с их незримыми дарами.