Ознакомительная версия.
Та удивленно поблагодарила и закрыла перед носом Вари дверь: на широком столе столовой закройщица местного ателье кроила ей нечеловеческой красоты шифон, полученный для главных женщин города.
Кто такая была Варя, чтоб пялить на это глаза?
Прочти Зинаида письмо сразу, она бы не то что закрыла за Варей дверь, она бы окутала ее шифоном с ног до головы.
Но Варя ушла. Закройщица клацала ножницами, письмо шевелилось от сквознячка, лежа на комоде.
— Всегда можно угадать почерк старика, — сказала закройщица, поглядывая на комод.
Это закройщица сама рассказала Варе, когда ей вдруг решительно предложили уйти и прийти в следующий раз.
— Соображаешь? — возмущалась закройщица. — Шифон же нежный. У меня все разложено, все помечено, а она как спятила, начальница. Уходи и уходи!
Поздней ночью Зинаида пришла к Варе.
И Варя поклялась молчать, не оскорбившись, что ее заставляют клясться и жизнью, и детьми, и домом, и всем, всем, всем. Варя понимала значение этой клятвы в жизни Сорок, она их жалела и людоедом не была.
— Напишу им, что он умер. Я ведь — не поверишь — тоже ничего не знала.
— Не бреши, Зинаида, — сказала Варя. — Ты ж не дура, чтоб не знать подноготную. Нельзя нам про них чего-то не знать. Это важнее, чем знать про себя… Но ты права: ему не говори. Дети уже большие. Им не кормленные, а выросли… А твой еще малой, его еще подымать.
— Забудь про письмо, — сказала Зинаида.
— Ну, это зачем! — засмеялась Варвара. — Сказать никому не скажу, а забыть — не забуду. Я интересное долго помню.
Пока Варвара шла по двору, Зинаида убила ее трижды. Лопатой, воткнутой в землю возле сливы. Топором, который только-только Сорока наточил. Серной кислотой в глаза, в лицо, в рот, чтоб спалилась вся криком — и с концами.
Варвара же — как назло! — шла от Зинаиды медленно и задницей своей широкой на низких ногах делала то влево — швырк, то вправо — швырк, — на тебе, Зинка! На! На тебе мой выход с перебором!
Сороку же, дурака, Зинаиде было жалко. Чего ж он за собой хвосты не подмел? Столько времени прошло, а след тянется. Два раза, как сказала бы Варвара, «подноготная Сороки вылезала». В эвакуации на улице какой-то дядька кинулся: «Юхим, ты чи не ты?» — «Я извиняюсь, вы ошиблись», — ответил Сорока, а сам пошел желтым цветом, а потом и потью. Наорал на нее как бешеный, а потом Зинаида своими глазами видела, как Сорока с дядькой на дровах сидели и Сорока говорил и руками махал.
И еще был случай. Уже после войны. Они первый раз в жизни поехали в санаторий «Уголь». Зинаида с ума спала от счастья, что ходит по берегу Черного моря под ручку туда-сюда, туда-сюда, а баночки для анализов ждут ее под дверью. Идешь по коридору, а моча от солнца аж медом горит. Тоже какой-то тип стал ковыряться в Сороке, мол, откуда вы есть и будете, личность мне ваша знакомая. Но тут Сорока как отрезал. Ходил, правда, надутый, но желтого цвета и поти у него уже не было.
Нет, Зинаида в пупок мужу не лезла. Не надо было ей знать его поднаготную. Плохо, что ее знала Варвара. Хорошо бы та умерла легкой смертью, чтоб раз — и нету. Конечно, можно было взять за грудки Сороку, тот бы распорядился и Варварой, и всей ее семьей, но что было бы потом? Зинаиде хорошо было и так, лучше ей и не надо было. А если и надо, то пусть оно вырастет из того, что есть… Черт его знает, каким макаром обернется другое…
Зинаида крепко держалась за то, что имела.
— Не надо это никому знать, — твердо сказала Зинаида. — Я ему ничего не скажу, а то сгубится…
— И мальчику хорошо, — добавила Варя.
— И мальчику! — согласилась Зинаида. — Я тебе этого не забуду. И если что надо…
Один раз Варя воспользовалась тайной. Когда после школы у Жанны возникли проблемы с характеристикой. Сорока на каком-то пленуме сказал, что бывшие в оккупации народы должны черным трудом и черным хлебом доказать свою приверженность. Ретивая директор школы с радостью начала гнусничать.
И Варя сходила к Зинаиде.
Характеристики были выданы всем.
Хотелось еще сходить, когда волею Сороки отрезались у них с Паниным сотки. Но случай показался не тем, да и вообще все было уже не то. Ну прожил Сорока жизнь украинцем и что? Стал он от этого счастливей? Все перепуталось. Все. Ее русский муж всю жизнь играет роль немца-полудурка, совестливый Панин рядится в принципиального хама. А Жанночка как-то сказала, что хорошо бы взять папину кличку Шпрехт как фамилию, выправиться в еврейство и с концами уехать в Израиль. Все равно, мол, тут, на этой Богом забытой земле, жизни не будет.
«Это она только сказала, — думает Варя. — Все живут не за себя, а за того парня. Никто не живет в себе как в доме, а как голые и на морозе. Шатуны…»
…Зинаида пришла, когда ее, Варю, разбило параличом, и она лежала и мычала. Вот тогда и пришла Зинаида, и в глазах ее было успокоение оттого, что уже не надо бояться Варвары, которая лежит так недвижно и некрасиво. А через какое-то время ударило и ее. Только много шибче. У Вари от мозгов-то отошло, а Зинаиду залило напрочь.
Вот почему ей, Варе, так хочется войти к ней и посмотреть. Может, Зинаидин ум еще не умер, тогда он поймет, зачем она пришла.
«Я же вас не предала, — скажет ей Варя, — чего ж тебе так надо было, чтоб я рухнула? Это мне вместо спасиба?»
Посмотрит, скажет и уйдет.
Зацарапался Шпрехт.
— Я помочиться, — сказал он. — Тебе не надо?
— Надо, — ответила она.
— Не спишь чего? — спросил Шпрехт.
— Откуда ты знаешь?
— Не храпела. Я люблю, когда ты храпишь. Тогда я крепко сплю.
— Я засну, — сказала она, оглаживая под подушкой пепельницу. — Ты мне голову завтра помой, а то зачесалось.
— Помою, помою, — сказал Шпрехт.
Он уходил, не подымая ног: човг, човг… човг, човг…
Зеркало отразило, как шевельнулись портьеры. Глаза Вари лихо сверкнули. «Придет твоя пора, — сказала она зеркалу. — Интересно, успеешь ли ты отразить свою смерть?»
Пожалуй, она заснет. С пепельницей в руке и с зеркалом в башке. Впрочем, возможны и другие варианты. Комбинировать предметы и людей — занятие не для слабоумных.
Варя засыпает, жалея Зину и Людмилу Васильевну, Сороку и Панина тоже…
И Шпрехта, Шпрехта, Шпрехта… Дурачка неумелого.
…Она зацепилась за самый краешек сознания. В окутавшем ее мраке была узкая яркая щель, которая резала, щипала глаза, но вела в свет. Поэтому нельзя закрывать глаза, даже если они вытекут. Надо выдержать эту щель взглядом и думать, думать, думать…
…Мысль: Сороки украли ребенка у нее и физика. Это виделось в подробностях. Она несет кулечек, а они вырывают его из рук. У нее всегда были такие слабые руки. Даже кружка с водой была ей тяжела. А тут ребенок, он оттягивает ей руки, оттягивает… И тогда Сорока выхватывает у нее ребенка. Она так хорошо это помнит! У Сороки большие сильные руки и огромные часы на запястье, повернутые внутрь. И ребеночек головочкой ложится прямо на часы.
Щель готова закрыться, свет из мира так тонок, так узок, ей приходится напрягать большие плачущие глаза.
…Физик. Он был такой несчастный из-за своих приступов. Она сказала себе: «Я не должна думать о том, что он мне неприятен. Это позор так думать. Неужели я такая подлая? Ведь он же пришел с войны!»
Как она хотела ребенка, мальчика, который вырастет и у него не будет дергаться лицо!
И вот Сороки его отняли! Отняли!
С криком приходит мрак. Полный.
Панин держит ее на руках, маленькую, хрупкую, такую единственную, что урони он ее, и конец ему, Панину, потому что жить-то он, может, и останется, но смысла в этой жизни уже не будет. Шпрехт говорил, что у него на случай смерти жены есть циан, а Сорока сказал, что у него есть пистолет, еще с войны, но он его всю жизнь чистит и проверяет. Для случая.
«Мы не сходимся ни в чем, — думает Панин странную мысль, — кроме невозможности жить без наших жен».
Не будь у Людочки острого состояния, он бы подумал над этим еще и еще. Он бы записал свои мысли для сына, чтоб в том утвердилась гордость за силу отцовской любви к его матери. Сын — хороший мальчик, не познавший мук. Как все послевоенные дети, с которых обстрелянные фашизмом отцы или отцы, вернувшиеся из мест весьма отдаленных, сдували пылинки и высаживали в них зерна счастья, о котором сами не знали, не ведали, какое оно есть. Правда, сейчас Панин вдруг подумал: а как я мог угадать в зернах, что они для счастья, если не ведал, каково оно! Как? Как они выглядят, счастливые зерна?
Панин баюкает жену. Что же ее так испугало? Кричала о Сороках. Но ведь, может, и просто о птицах? Она в них хорошо разбиралась, не то, что он, знающий только воробьев и ворон. Людочка говорила, что из всего божьего мира птицы — самые красивые, самые совершенные.
— Ты посмотри на курицу, сколько в ней достоинства!
— Людочка! — говорил Панин. — Курица же чемпион по дури. Это же общеизвестно.
— Кто тебе сказал? — возмущалась она. — Кто? Что мы знаем о том, что курица знает?
Ознакомительная версия.