Тюня, посмеиваясь, начала говорить ласково, как с ребенком, когда хотят уговорить его сделать так, как надо взрослым.
— Обязательно даст. Только ведь счастье-то не в том, что нам хочется, а что господь назначит. Ты вот, Линочка, наружной красотой обижена, ну, наверное, душа у тебя богата. Значит, о теле и не думай. Ты душу спасай. Приходи к нам, на моленья наши. Ничего там плохого нет. Это ничего, что ты комсомолка. У нас все в тайности будет. Ты не бойся. Придешь, посидишь. Не понравится — уйдешь. Только и хлопот…
— Я даже совсем не крещенная никак.
— Хочешь окрестим тайно?
— А если я в бога не верю?
— И не надо. Богу не вера твоя нужна, а праведные дела. В бога и нечистый верит, да что толку. Ты все делай, что совесть велит и что добрые люди подскажут. Вот тогда придет к тебе настоящая вера, и увидишь ты неземное счастье…
Лине казалось, что Тюня неспроста старается, уговаривает ее, но столько ласковой убедительности было в Тюниных словах и так она просто рассказывала о своем покладистом боге, что Лина успокоилась и забыла о своих подозрениях.
— А как узнать, какое дело праведное, а какое неправедное? — спросила она.
— Узнаешь, будет тебе особый знак, — тихонько сказала Тюня и при этом подмигнула так игриво, что Лина смутилась.
— Ах, овечка ты невинная! — засмеялась Тюня и вдруг спросила: —Ты его любишь, что ли?
— Ну, что ты! — возмутилась Лина. — Как это можно?
— Можно. Ты не зевай. Другая не лучше тебя какая-нибудь сыщется.
— Да и не надо мне.
— Ну, как не надо! Рассказывай…
— И ничего я не знаю.
— Где тебе еще знать-то. А он?
— Нужна я ему такая. Все это болтают про меня.
— Знаю, что болтают. Это сперва мы подумали, что ты с ним живешь. А ты вот что — пойди к нему сама.
— Ой, что ты! — испугалась Лина.
— Ну чего ты ворохнулась? Дело-то простое, — продолжала нашептывать Тюня тем же ласковым улыбчатым говорком, каким только что уговаривала совершить дело, угодное богу.
И, наверное, от того, что она говорила это при каждой встрече, и еще от того, что это совпадало с Линиными мыслями, Лина и сама начала думать так же. «Пойду и спрошу, как мне жить дальше».
Виталий Осипович тут же забыл все, что говорил Иванищев о личных делах, о Жене (вот чудак!), о Лине. Но на другой день, когда он вошел в свою приемную и увидел Лину, ему сразу припомнился весь разговор и особенно то, что сказал Иванищев о ее глазах.
Действительно — глаза у нее были какие-то необыкновенные, круглые и трагические. А может быть, удивленные. Этого он еще не успел понять.
Заметив на себе пристальный взгляд начальника, Лина вскинула голову. Ее по-деловому сдвинутые брови чуть-чуть поднялись — не то удивленно, не то вопросительно.
Выдержав взгляд ее блестящих глаз, Виталий Осипович медленно прошел в свой кабинет. Она, как всегда, шла за ним по пятам. Снимая плащ, с которого скатывались капли дождя, он снова осторожно посмотрел на своего секретаря.
Обыкновенная девушка, тонкая, стройная, с маленькой головой. Волосы гладко зачесаны и связаны сзади ярко-желтой лентой. Стоит у стола с левой стороны, поставив перед собой зеленую папку. Руки смуглые с короткими ногтями. Кажется, некрасивая и, должно быть, злая. Конечно, злая — вся контора ее боится. Горячие ее глаза прикрыты темными веками, и кажется, что они бросают на щеки неспокойный бронзовый жар.
Покончив с делами, Виталий Осипович ушел из конторы, и за весь день у него не нашлось времени вспомнить о Лине. Но вечером, снова встретив вопросительный взгляд ее блестящих глаз, он спросил:
— Приказ о сокращении штата получен?
— Так точно.
— Хотите продолжать работать у меня?
— Нет, — бесстрастно ответила Лина, удивив и обидев Виталия Осиповича и отказом и этим равнодушием.
— Вот как? Ну хорошо. О причинах не спрашиваю. Они меня не интересуют. Можете идти.
Она повернулась и, четко стуча каблуками начищенных сапожек, вышла.
Виталий Осипович выкурил целую папиросу, сидя один в непривычной тишине своего кабинета. Странно, раньше он не замечал тишины. Ни тишины, ни спокойствия, ни одиночества. Ему никогда не приходилось искать, чем бы заполнить пустоты во времени. Дела и мысли всегда тесно следовали друг за другом, причем дел было больше, чем мыслей, и он считал, что так и должно быть.
Те шестнадцать-восемнадцать часов, которые составляли активную, деятельную часть суток, всегда были необычайно короткими, когда они шли, но, когда день кончался, то казалось — прожит по крайней мере месяц. Столько сделано и пережито за это время.
Он бросил папиросу в пустую пепельницу. Сизая ниточка дыма поднялась к потолку, потом она начала таять, делаться короче и, наконец, порвалась окончательно. Вздохнув напоследок еле заметным серым облачком, окурок испустил дух.
Вот до чего может докатиться человек, если его одолеет безделье, — сидит и наблюдает, как догорает выброшенный им окурок. Занятное зрелище! Ничего не скажешь… Такое состояние свойственно должно быть только бездельнику или человеку, у которого пусто на душе. Чего-то вы не доделали, товарищ дорогой, или совесть у нас не на месте. А ну-ка давайте разберемся.
Что-то Иванищев говорил о глазах Лины и о личных делах. Оставим это на совести Иванищева. Глаза как глаза. А вот характер, должно быть, непокорный. Отказалась работать. Это, конечно, удивительно. Виталий Осипович не ожидал отказа, да и самый вопрос о желании продолжать работу задал для проформы, потому что он был уверен, что Лине нравится ее занятие.
Ну, не желает, не надо. Другую подыщем.
Разделавшись с Линой, Виталий Осипович вспомнил о Жене и ее последнем письме, и тут ему пришлось закурить вторую папиросу, потому что вдруг исчезло спокойствие.
Он перерыл все ящики, но письма не нашел. Она и в самом деле писала ему о своем увлечении театром. Письмо это он, по-видимому, унес домой и как-то ночью прочел и даже ответил на него. Потом, уже зимой, он снова получил письмо и газетную вырезку, где сообщалось, что главную роль девушки-партизанки удачно исполнила Е. Ерошенко. Здесь же была напечатана фотография: два парня в немецких мундирах допрашивают девушку. Она стоит, закинув голову и не глядя на своих палачей. Даже бледная газетная фотография свидетельствовала, что Жене и в самом деле удалась роль юной партизанки.
На это письмо он ответил, что очень занят. Именно тогда начинали кладку стен второго цеха бумажных машин. Стояли сорокаградусные морозы. Работа не ладилась. Виталий Осипович приходил домой усталый и сразу валился в постель. И вся их переписка состояла из ее Длинных любовных посланий и его коротких, похожих на рапорты записок. Он доводил до ее сведения о своих разносторонних трудах и сообщал о неизменности своих чувств. О любви он думал так же, как и о счастье: вот приедет Женя, она все устроит.
Второй окурок остывал в пустой пепельнице.
В это время кто-то постучал в дверь кабинета. Стук был настойчивый, но деликатный.
— Ну, кто там? — сейчас же откликнулся Виталий Осипович и, взяв со стола пепельницу, вытряхнул окурок в корзинку для мусора.
Приоткрыв одну створку двери, — вторую открывали только однажды, когда вносили мебель в кабинет, — поздний посетитель, слегка застревая плечами, протиснулся в кабинет.
Виталий Осипович с удивлением узнал Феофана Ощепкова. На нем была все та же щегольская телогрейка, но на ногах новые сапоги, сшитые на заказ деревенским сапожником.
Сняв у порога кепку, он остановился, ожидая приглашения. К столу подошел осторожно, вежливо присел на краешек стула, положив кепку на колени.
Он совсем не был похож на того в меру вежливого и в меру нахального, каким впервые предстал перед Виталием Осиповичем на узкой тропе. Наоборот, он старался всячески подчеркнуть свое смирение, свойственное какому-то его сектантскому сану.
Сейчас Виталий Осипович мог как следует рассмотреть лицо этого новоявленного «старца». Его круглый, белый лоб, как бы выдвинутый вперед, куполом нависал над глазами. Редкие черные волосы у него росли как-то странно, только с боков, за ушами, да узким остреньким мысиком спускались почти от самого темени через лоб к щетинистым бровям. Бороду он начал отращивать недавно, и видно было, что он еще не привык к ней, поэтому все время почесывал щеки и подбородок согнутыми пальцами.
— Извините, — сказал он, смиренно наклоняя голову, — извините, что потревожил. Поздно все-таки.
Виталий Осипович извинил, оговорившись, что не очень-то еще и поздно, при этом он посмотрел на часы, висящие над дверью. Шел девятый час. Феофан тоже посмотрел на часы.
— Без четверти девять, — уточнил он, — а еще светло. А зимой-то в это время! В девять-то!