Хозяин указал гостям на стулья, а сам остался сидеть на диване, опершись локтем на спинку. Он холодно спросил своих товарищей, как у них дела, и так же, из простой вежливости, спросил о своих учениках. Потом он замолчал и принялся смотреть на густую листву дерева за окном. От такого ледяного приема пылкий Зундл-конотопец погас и придушенным голосом спросил ломжинца, почему ничего не вышло из запланированной ешивы в Амдуре. Дов-Бер Лифшиц тоже изо всех сил старался говорить мягко и по-свойски: ему казалось и кажется странным, почему его не пригласили на свадьбу. Насколько он помнит, они вместе самоотверженно изучали Тору. Может быть, ему позволительно узнать, почему его старый друг отменил помолвку и женился на другой? Но старый товарищ отвечал продуманными, рассчитанными словами, что для отмены первой помолвки и для новой женитьбы у него были свои причины, а что касается ешивы в Амдуре, то тамошние обыватели не захотели ешивы.
В комнату вошла женщина без парика, даже без головного платка. На ней было короткое тесное платье, личико у нее было белое, носик — точеный, а подбородок длинный. На ее голой шее весела нитка жемчуга, на запястье болталась золотая цепочка. Вошла она звенящими шагами и с обольстительным взглядом, именно так, как пророк Исайя описывает грешных дщерей Сионских. Она подошла близко к гостям, будто не зная, что женщине не следует приближаться к чужим мужчинам, особенно к знатокам Торы. Было похоже, что женщина собирается подать чужим мужчинам руку, но их сердитые лица удержали ее от этого.
— Я пришла пригласить твоих друзей на обед, — обратилась она к мужу, и оба посланца растерянно переглянулись: и это ломжинская раввинша? Распутница!
— Может быть, стакан чаю? — спросил Цемах гостей и улыбнулся жене, не понимающей, что эти евреи не хотят есть, потому что не уверены, что еда у нее в доме кошерная.
— Разве мы пришли пить чай? — растерянно пробормотал Зундл-конотопец.
— Разве мы пришли пить чай? — повторил Дов-Бер, растерянный еще больше.
Женщина направилась к выходу из комнаты с легкой примесью страха в сияющих любопытством глазах, и муж проводил ее нежным взглядом, как бы извиняясь за дикое поведение своих гостей. Он снова принялся задумчиво смотреть на дерево за окном и смотрел на него до тех пор, когда Зундл-конотопец своим рычанием словно разбудил его от сладкого сна: ломжинец, наверное, понимает, какую суматоху он вызвал своим уходом из ешивы? Его ученики еще до сих пор ходят как в трауре. Вот глава ешивы и отправил их обоих напомнить ему, что в месяце элул он должен вернуться в Нарев, чтобы руководить собранием своих учеников.
Цемах мысленно улыбнулся: глава ешивы хочет, чтобы он вернулся в Нарев и стоял там, как бедняк на пороге, чтобы ешиботники, которые моложе его, увидели, что он раскаивается, и извлекли для себя из этого урок. Потом его удалят из ешивы под предлогом, что на него нельзя положиться. Цемах ответил, что о возвращении в Нарев он даже не помышляет. Однако его удивляет, что прежние друзья взяли на себя поручение вернуть его. Они оба и вообще все истинные новогрудковцы должны поддерживать его, а не главу ешивы реб Симху Файнермана. Услыхав такие наглые разговоры, посланцы отшатнулись было на своих стульях, но сразу же снова придвинулись поближе к хозяину, чтобы он разъяснил им, почему это надо поддерживать его.
Чем дольше Цемах говорил, тем глубже в уголках его рта прорезались морщины, словно он снова становился ожесточенным ешиботником. Он начал с реб Йосефа-Йойзла Гурвица. «Старик» из Новогрудка наставлял своих учеников, что Тора дана человеку, чтобы улучшить его характер. Мудрецы Талмуда рассказывают, что когда Моисей поднялся на небеса, ангелы сказали Владыке мира: «Дай нам Тору». Владыка мира ответил им: «Разве есть в вас зависть? Разве есть в вас ненависть? Поскольку среди ангелов нет ни зависти, ни ненависти, им не нужна Тора». Но человек нуждается в Торе для прояснения и исправления его качеств, чтобы он познал себя и искоренил свое врожденное зло. Это суть системы реб Йосефа-Йойзла в учении мусара, и он, Цемах-ломжинец, был его верным учеником. Он работал над собой, чтобы творить добро ради добра, а не ради почета и не ради того, чтобы ближний потом отплатил ему добром. Даже помощь товарищу в беде ради того, чтобы иметь заслугу на небесах, чтобы с ним самим потом не случилось такого же несчастья, тоже выглядела в его глазах торгашеским расчетом. Торгаш хочет заполучить от провидения бумажку с подписью о том, что за оказание помощи погорельцу его собственный магазин будет избавлен от пожара. Однако он хотел быть из тех, кто поднялся на высшую ступень и ищет более высокого в жизни и не боится пожара, потому что не держит лавки. Не только он сам хотел быть совершенным человеком, своих учеников он тоже хотел поднять на тот же уровень. Но с тех пор, как новогрудковцы вернулись из России, они перестали быть мусарниками. И когда он обращался к своим ученикам в прежнем новогрудковском стиле, наревский глава ешивы безжалостно преследовал его.
— Потому что вы человек без всякой меры, доходящий до крайности и до безумия, ваш лозунг в жизни — все или ничего! — отвечал Дов-Бер Лифшиц, заплетая и снова расплетая свою жесткую бородку. — Своих учеников вы называли ненасытными обжорами за то, что они постоянно изучали Талмуд и сочинения комментаторов. Как-то раз один паренек расплакался в синагоге, потому что его товарищ, родом из того же местечка, заболел и вынужден был остаться на станции. А вы раскричались на него: «Мы не уважаем плакс, которые так себя любят, что не могут видеть, как страдает их ближний, и проливают слезы, чтобы им стало легче. Новогрудок не хочет, чтобы ему стало легче, Новогрудок хочет, чтобы ему стало труднее». Так вы разговаривали с самыми юными во всей ешиве, пожимали плечами и говорили, ссылаясь на Гемару, что все то, что чересчур, уже лишнее.
— Я хотел, чтобы добрые дела моих учеников проистекали из осознания, из сильного разума, а не из того, что они надломленные существа, — ответил Цемах со злобной, кривой улыбкой.
— А чем плохи добрые деяния, проистекающие из сердца, из жалости? — взглянул на него Дов-Бер Лифшиц так, словно только сейчас разглядел подлинное лицо собеседника.
— Одним разумом можно что-то улучшить, но нельзя сделаться добрым. Вы действительно совершали добрые деяния, но добрым вы никогда не были, — сказал прямо в лицо Цемаху Зундл-конотопец.
Дов-Бер Лифшиц тоже стал говорить более открыто, более резко: он, ломжинец, никогда не был особенно тщателен в соблюдении заповедей; ни за молитвой, ни при возложении филактерий, ни даже в выполнении законов субботы. К тому же руководители ешивы всегда подозревали его в том, что он говорит со своими учениками только о заповедях, касающихся отношений между человеком и ближним его, и совершенно не затрагивает заповедей, касающихся отношений между человеком и Богом, службы Всевышнему. Да и о заповедях, касающихся отношений между человеком и ближним его, тоже всегда говорил с точки зрения светской науки, ссылаясь на то, что сказали те или иные мудрецы других народов, будто у нас, не дай Бог, нет собственной Торы.
Глаза Цемаха сияли холодно и издевательски. Он был доволен тем, что мусарники кипятились, а он мог оставаться спокойным. Ему было больше незачем бояться говорить то, что он думает. Он отвечал, что это правда, что его не слишком занимало выполнение заповедей. Он вел себя в соответствии с требованиями книги «Шулхан орух»[51], но не испытывал душевной радости от соблюдения законов и обычаев. Он закончил систему новогрудковского ребе реб Йосефа-Йойзла. Тора своими шестьюстами тринадцатью заповедями[52] стремится к тому, чтобы человек очистился от своих врожденных дурных качеств и жил бы с высоким осознанием себя, но это то же самое, что говорят мудрецы Греции и последующие философы. Только этот пункт становления совершенного человека привлекал его к мусарникам, и только из-за него он годами сидел в ешиве, пока Новогрудок не захватили изощренные дискуссии ограниченных святош.
Зундл-конотопец потряс своей длинной густой бородой, словно для того, чтобы вытрясти из нее услышанные им еретические речи. Он ответил громко и резко: Цемах-ломжинец не знает или притворяется, что не знает, или же забыл с тех пор, как испортился, что разум — это общественное достояние и что каждый оставляет в нем свою грязь, свои отходы. Тот, кто живет лишь мудростью своего или чужого разума, находится в плену у самого себя и в рабстве у других. Все горбуны со сбитыми набекрень головами вкладывают свои мысли во мнящего себя разумным, так гнусная кукушка откладывает свои яйца в чужие гнезда. Люди Торы не считают, в отличие от светских философов, что добрые деяния, идущие от сердца и совершаемые из жалости, находятся на более низкой ступени, чем добрые деяния, совершаемые человеком по велению разума. Однако ни сердцем, ни разумом человек не способен совершать по-настоящему добрых деяний, если он забывает при этом самое главное — что быть добрым и совершать добрые деяния нам повелела Тора. При помощи одних лишь сил собственного сердца и разума человек не найдет в себе достаточно терпения и мудрости, чтобы помочь ближнему так, как этого требует Тора. Без веры в Тору, пришедшую с небес, человек не захочет жертвовать собой ради ближнего и не узнает, когда нельзя быть добрым. Так говорят наши талмудические мудрецы, да будет благословенна память о них, Маймонид, Виленский гаон, и это основа учения мусар. И тут появляется этот ломжинец со своей новомодной теорией, согласно которой можно быть добрым и творить добро без Торы, без шестисот тринадцати заповедей, на основании одного только разума! — воскликнул Зундл-конотопец, а Дов-Бер Лифшиц ткнул своим длинным жестким пальцем Цемаху в лицо: